Авторы: 159 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Книги:  184 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

IV

 

После Лазаря с его великими страданьями и бедствиями, расставанье души с телом, смерть, приближение антихристова века, кончина мирами Страшный Суд — вот предметы, которые особенно любит слушать от слепых стариков русский простой народ, питая в себе этими безотрадными сюжетами то смутное расположение духа, которого значение, в литературном и художественном отношении, я старался определить в предшествовавшей главе.

Грустная действительность, не давая никакого утешения на земле, увлекала воображенье в другой мир. Горе великое, безысходное, ниотколь взялось, привязалось к доброму молодцу, как поется о нем в стихе, имеющем общий источник с знаменитой повестью XVII в. о Горе-Злочастии (сборник Варенцева, с. 127 и след. Сличи: Исторические очерки русской народной словесности, 1, 548). В лаптях-отопочках идет Горе Горькое, мочалами приопутавшись, лыком опоясавшись. «Постой, Удача-добрый-молодец! — говорит оно. — Никуда от горюшка не сбежать тебе, великого горюшка не измыкати!» Молодец от горя в чисто поле, а горе за ним вослед с буйным ветром. «Постой, — кричит, — не убежать тебе от меня!» Молодец от горя в темны леса, а Горе за ним с топором идет; молодец от Горя в ковыль-траву, а Горе за ним с косой идет; молодец от Горя в быстру реку, а Горе за ним с неводом; молодец от Горя в старцы пошел, а Горе за ним с рясою идет и костыль несет; молодец от Горя в солдатушки, а Горе за ним с ружьем идет и ранец несет. Молодец от Горя в царев кабак, а Горе за ним с кошельком бежит и грошами бренчит, стоит за винною бочкою со стаканчиком, со хрустальным. Молодец от Горя в постелю слег, а Горе за ним в головах сидит, ему изголовье кладет, одевает и все твердит свое роковое слово: «Постой, Удача-добрый-молодец! Никуда от меня не денешься!» Молодец от Горя преставился, а Горе у него в головах стоит, причитая все одно и то же. Понесли молодца от Горя в Божью церковь, а Горе за ним со свечой идет. Опускали молодца в сыру землю, а Горе за ним с лопатою, и перед ним горе низко кланяется. «Спасибо тебе, — говорит, — Удача-добрый-молодец, что носил ты горе, не кручинился, не печалился».

 

Пошел молодец в сыру землю,

А Горюшко по белу свету, По вдовушкам и по сиротушкам,

И по бедныим по головушкам.

 

Горю слава вовек

не минуется!

 

Не отчаянная отвага могла внушить этот простонародный гимн злосчастному горю, а выстраданное веками, окрепшее и воздержанное терпение, которое не боится взглянуть прямо в глаза этому демону и с спокойной уверенностью пророчит, что горю слава вовек не минуется.

Только смерть спасает от этого неотвязчивого демона. Ни богатырские силы, ни слава, ни богатство не избегнут ее. «Мрут на земле сильные и богатые, — говорит она Анике-воину, — мрут все православные христиане: и если б они все со мной казною поделились и от меня, от смерти, казною откупались, если б мне со всякого человека казны брать, была бы у меня золотая гора накладена от востока до запада!» Потому смерть в народных стихах величается гордою: она никого не боится и никого не щадит. Воин Аника, чтоб умилостивить ее, готов воздать ей даже божеские почести. «У меня, — говорит Аника, — много золота и серебра: я построю тебе соборную церковь, спишу твой лик на икону, поставлю твой лик на престоле: отовсюду станут к тебе сходиться сильные и богатые, станут на тебя молиться, станут тебе молебны служить и украшать твой образ драгоценными каменьями!» Не сдалась на лесть гордая Смерть и отвергла всякие сделки с трусливою жизнию. «Раб-человек, Аника-воин! — говорит она. — У тебя казна не трудовая, у тебя казна слезовая, с кроволитья нажитая, у тебя казна праховая: Свят Дух дохнет — твоя казна прахом пойдет, провалится! Не будет твоей душе пользы и на втором суду, на пришествии!»

Чем глубже и возвышеннее этот торжественный тон народной поэзии в устах Смерти, тем разительнее контраст между поэтическим творчеством безыскусственной фантазии и теми чудовищными формами звериного стиля, в которые одевает она образ Смерти. Это было — чудо чудное, диво дивное: у чуда туловище звериное, ноги лошадиные, а голова и руки человечьи, волоса у чуда до пояса. Однако, несмотря на этот чудовищный вид, как олицетворенье высшей не земле силы и правды, гордая Смерть господствует над всеми, и торжественно говорит о себе; «Меня Господь возлюбил — и по земле попустил» (Варенцев, с. 110 — 127).

Эта страшная гроза, не останавливающаяся в своих опустошеньях никакими препятствиями, попущена на земле самим Господом Богом, чтоб водворять нравственное равновесие в той житейской неурядице, которую с глубокою скорбию изображают русские духовные стихи. Слепой певец приглашает своих слушателей мысленно взойти на Сион-гору и взглянуть на то, что делается на земле: «Взойди, человече, на Сион-гору, посмотри, человече, на мать сыру-землю: посмотри, чем мать земля изукрашена и чем она изнаполнена? Изукрашена земля Божьими церквами, солнцем праведным, а наполнена она беззаконниками» (Варенцев, с. 150).

В описании грехов мы оставим в стороне все общие места, имеющие предметом одинаковые для всех веков и народов беззакония, и остановимся только на тех, которые рисуют русский быт. Одни характеристические беззакония возникли в условиях сельского быта, другие — из отношений к неправедным судьям.

Беззакония сельского быта являются в таинственной обстановке колдовства, выражаемого иногда в чудовищных формах звериного стиля.

Вот как кается в своих грехах душа сельская:

 

Из коровушек молока я выкликивала,

Во сырое коренье я выдаивала...

В полюшках душа много хаживала,

Не по-праведну землю разделивала:

Я межу через межу перекладывала,

С чужой нивы земли украдывала...

Не по-праведну покосы я разделивала,

Вешку за вешку позатаркивала,

Чужую полосу позакашивала...

В соломах я заломы заламывала,

Со всякого хлеба спор отнимывала...

Проворы в полях пораскладывала,

Скотину в поле понапущивала,

И добрых людей оголаживала...

По свадьбам душа много хаживала,

Свадьбы зверьями оборачивала.

(Варенцев, с. 145 и след.)

 

Надобно отдать справедливость беспристрастию народной фантазии в том, что она с одинаковым отвращеньем гнушается и этих мелких грешков деревенского простого быта, перепутанных с разными суеверьями, и тех вопиющих злодеяний, которыми, пополам с кровью, собирается казна слезовая. Поэт с развитыми тенденциями личного взгляда и известного направления никак бы не утерпел, чтоб не внести хотя бы частицу пристрастия в мрачную картину грехов и заблуждений своего времени. Конечно, это лирическое пристрастие свидетельствует об успехах нравственного развития личности и особенно важно в последовательном течении литературных идей, как, например, протесты Данта против злоупотреблений папской власти. Даже можно сказать больше: только длинным рядом пристрастий и столкновений между личными интересами вырабатываются благодетельные результаты истинной цивилизации. Но безыскусственная поэзия народная не знает еще личного пристрастия, и свои недостатки в нравственном развитии выкупает невозмутимым спокойствием, приобретенным вековою уверенностью, что всякое на земле зло, и мелкое, и крупное, равно постыдно и, рано ли, поздно ли, получит должное себе возмездие. Эта ровность эпического взгляда особенно прилична таким сюжетам первобытной эпохи христианского искусства и литературы, как изображение Страшного Суда и последнее воздаяние за добрые и злые дела. Только неподкупная, стоящая выше всяких минутных лирических раздражений народная фантазия умела себя постановить на неприступной высоте неподсудного Судии и его грозным и праведным взглядом взглянуть на дела человеческие.

В этом состоит высокое нравственное достоинство и ничем несокрушимая нравственная сила духовных стихов о Страшном Суде. В них торжественный глас народа восходит до самых возвышенных своих тонов и, изрекая правду всем и каждому устами самого вечного Судии, становится гласом Божий м.

Нет лицеприятия в этом суде духовных стихов, нет и тени сословного пристрастия, хотя и идет он только от простого народа. В том же ровном тоне, в каком сельская душа наивно рассказывает свои мелкие грехи, осуждаются на Страшном Суде и неправедные судьи, в следующих словах самого Михаила Архангела, грозных сил воеводы:

 

Гой еси многогрешные рабы, беззаконные!

У вас там было на вольном свету,

У вас были судьи немилосливые,

Суд судили не по-праведному,

Делали неповеленное:

Правого ставили в виноватые,

Виноватого ставили во правые;

С виноватого брали злата-серебра,

Копили казну себе несчетную:

Ваша казна будет явитися

На втором на Христовом пришествии.

(Варенцов, с. 139 — 140)

 

В отношении исторического развития народной жизни и литературы стихи о Страшном Суде во всей точности соответствуют той эпохе, когда впервые пробудилось в народе сознание о нравственном долге с точки зрения христианской цивилизации. Много чистоты и величия в этом благотворном пробуждении, но вместе с тем чувствуется и какая-то робость мысли, запуганной и треволненьями действительности, и чудовищными страшилами воображенья. Потому самое благородство в беспристрастном взгляде на человеческие дела отзываются чем-то отвлеченным от жизни, чем-то фантастическим. Это не сатира на нравы, а фантастическое убежденье в необходимости близкого конца всему миру. Фантазия, не справившись с неурядицею действительности, не умея еще покорить себе эту неурядицу ни насмешкою, ни сатирическим негодованием, боязливо отказалась от мира сего и ищет себе примиренья с идеею правды и добра — где-то далеко, в воздушных пространствах, в будущем. Это не смелая решимость сатирика, надменно объявляющего свой вызов на борьбу с падшими нравами: нет, в этом побеге от житейских беззаконий в воздушную область будущего суда видна скорее трусость запуганной мысли, осмелившейся внезапно пробиться сквозь грубую кору невежества. Это невежество, питающееся неправдою и суеверьем, обладает страшною силою, с которой не сладить боязливой фантазии: и вот оно представляется воображенью в исполинских размерах антихристова века.

Будущее, которого чает фантазия духовных стихов, оскорбляемая грустным настоящим, не есть дальнейшее развитие, не обновление жизни успехами цивилизации с плодотворною, идущею вперед деятельностью. Нет, это уже последнее для всего человечества будущее: это безмятежное спокойствие достигнутой цели — это лоно Авраамле или же безвыходное мучение, где уже нет места успехам раскаивающейся совести. Следовательно, по роковому убеждению наших духовных стихов, будущего на земле уже нет, а есть только одно гнетущее, тоскливое настоящее, из которого один, и уже решительный выход — безапелляционный суд, без малейших проволочек и без всяких исправительных мер. Русская фантазия, создавшая духовные стихи, не знает милосердной, исправительной тюрьмы; она не хочет на время отложить казнь и сострадательно позаботиться об исправлении грешников, потому что разумных и гуманных средств для того не указала и не дала ей действительность.

Не было для русской фантазии чистилища, которое в поэзии западных народов, может быть, потворствовало человеческим слабостям, но давало надежду для будущности, даже за пределами смерти. Стремленью идти вперед и усовершенствоваться средневековый Запад открывал безграничное поприще, переходящее из временной жизни в вечную. Напротив того, наши духовные стихи с какою-то беспощадною жестокостью описывают те воздушные заставы, оцепленные ватагами бесов, те судейские мытницы, через которые, как подсудимый ответчик, влечется, под стражею, оторопелая от ужаса душа:

 

Ступила душа грешная на первую ступень, —

Пятьдесят бесов возрадовались, сами к ней бегут,

Грехи раскатывают и рассказывают, и т. д.

(Варенцев, с. 143 — 144)

 

Духовные стихи о Страшном Суде, ведущие свое начало, вероятно, от ранней эпохи распространенья христианства на Руси и постоянно поддерживаемые в народе любимым чтением такого же содержания, даже до позднейшей эпохи состоят в связи с народною письменностью, которая в XVII и даже в XVIII в. особенно богата лицевыми списками «Слова Палладия Мниха о втором пришествии», Жития Василия Нового, Толковых Апокалипсисов и других сочинений, изображающих загробную жизнь.

Строгий стиль духовных стихов в изображении Страшного Суда образовался, без сомнения, под влиянием этого сурового чтения. Все грозно и мрачно в этом изображении. Даже появление ангелов не озаряет приветливым светом темной картины, составленной больше с тою целью, чтоб устрашить грешников, нежели порадовать людей праведных. Как нечистые бесы мерещутся народной фантазии в каких-то неопределенных очерках, сливающихся с мраком темного фона картины; так и поэтические образы светлых ангелов являются только как символические знаки, будучи лишены жизненного содержанья в их характеристике. Чтоб дать эту жизненность, фантазия должна была бы идеалы бесплотных духов сблизить с действительностью и наделить их человеческими качествами, а это было невозможно при господствующем строгом стиле. Как бес, низведенный фантазиею до ежедневного быта, принял бы пошлый характер фламандской живописи, характер, так сказать, семейный и уличный, так и светлые духи, низведенные в человеческую среду и ставши доступными человеческим симпатиям, согласно суровому стилю, только бы унизили свое горнее достоинство земною красотою. А где было взять красок для красоты неземной? Потому и русская поэзия и живопись пробавлялись известным, определенным типом, дошедшим по наследству из Византии. В духовных стихах являются ангелы грозные и милостивые. Смотреть на них страшно и умилительно, как страшна и умилительна благоговейная молитва с сокрушенным раскаяньем. Наша иконопись не умела решить задачи в изображении грозных ангелов, потому что копья, которыми они низвергают сатану или грешников в ад, — только внешние атрибуты грозы; а когда русское искусство вооружилось техникою, способной внести эту грозу во внутренний состав художественного типа, тогда перестало оно трепетать перед бесами и грозными ангелами и потому не могло уже с искренним воодушевлением взяться за кисть иконописца.

Может быть, самая задача — изобразить неизобразимое, дать земные формы неземным идеям — была неисполнима для искусства. Но уже одно только стремленье западных мастеров и поэтов средних веков разрешить эту задачу внушало бодрые силы и вело к дальнейшему развитию. Верующий художник не затруднялся никакими препятствиями и вносил кроткий лик Мадонны в семейные сцены, а прекрасных ангелов заставлял, в своей наивной фантазии, сцепляться рука с рукой с душами праведных и вместе с ними вести воздушный хоровод по цветущим лугам открывающегося в облаках рая. Но строгий стиль, усвоенный нашими духовными стихами, не допускал таких наивных вольностей. Он упорно остановился на романской, варварской эпохе и только закоснел, будучи скован теологическим началом, которому Византия строго подчинила и поэзию, и искусство. Всякое свободное творчество, удалявшееся от Писания, казалось оскорблением святыни, казалось ложью и преступною игрою: а «перед Богом нельзя лгать, ни вышним играть», как выразился один русский человек XIII в., отлично понимавший русскую жизнь, но воспитанный в тех же суровых понятиях1.