Авторы: 159 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Книги:  184 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

IV. ТРИ КНИГИ — ТРИ ПРЕДИСЛОВИЯ. ПУТЕВОДИТЕЛЬ

 

Я уже извинялся за сложное содержание книги: двух книг, одна об истории сюжета, другая, скажем так, история конкретных сюжетов, прежде всего Толстого, Чехова, Пушкина, — переверну временную последовательность.

Они объединены в единой — третьей — книге.

Все это потребовало изложения самого порядка расположения материала.

Потребовался путеводитель.

Во-первых, заглавие и материал, который лежит в построении книги, должен бы начинать книгу, хотим мы этого или не хотим.

Поэтому эта книга начинается со второго раздела, раздела, названного «Энергия заблуждения».

Перед этим идут три вступления.

Если существуют лебедь, рак и щука, которые к тому же, изменяясь сами, изменяют тягу, то из этих разделов вы увидите, в каком затруднении находится великий писатель, начиная и продолжая работу.

Причем он как будто защищает эти трудности.

Они ему нужны; они нужны потому, что они в разном виде являются его способом сказать то, что он может сказать только одним способом.

 — сцеплением мыслей и положений.

Так вот.

С чего же мы начнем? У нас еще есть время.

И мы даем обстоятельства, как это появилось, откуда появились эти заблуждения.

Явление ли это одного Толстого, или это более широкое явление, как оно происходило; если хотите, мы даем историю сцеплений.

Поэтому мы начинаем с «Декамерона». Толстой не любил «Декамерона» и говорил, что с этого началась, скажем так, «сексуальная литература».

Слово это мертвое, а потом она, конечно, не с этого началась.

«Декамерон» книга сборная, и по этому поводу она нам очень нужна: в ней собраны законы плана, и к тому же она дана в виде защиты авторских прав.

Мы видим, что для «Декамерона» первые трудности, первое заблуждение почти везде заключено в противоречии.

Противоречие, в которое попадает или человек, потерпевший крушение, или человек, которого ограбила проститутка, или человек, над которым насмеялась его дама.

Самые разнообразные трудности и неожиданность их преодоления — это основа так называемого сюжета; проявляется эта основа уже в самой завязке.

Вот здесь мы говорим о завязках, о началах и концах произведений.

Пункт четвертый.

Но эти вещи все изменяются.

Завязки и трудности Боккаччо не те трудности, которые испытывают Пушкин и Толстой.

Хотя Пушкин и говорит, что его окружают «знакомцы давние, плоды мечты моей», он работает главным образом на своем материале, дробя его, как каменщик.

Для начала все-таки скажем о судьбе женщины, которую отправили как невесту к жениху, а она прошла много рук и в результате благополучно вошла в счастливую жизнь.

Мы увидим, что это не только развязка, это пародирование старого сюжета.

Пародирование и переосмысливание сюжета, вот название второй книги внутри этой книги.

Теперь поговорим о личных делах автора.

Он это делает во вступлении первом, втором, третьем, извиняется.

Он неполноценен, как все авторы.

Он сам впутан в эту путаницу, она называется жизнь. И сам проходит путь переосмысливания. Значит, мы сказали о переосмысливании сюжета и о пародировании сюжета — пункт пятый.

Посмотрим, как это происходит.

Боккаччо, когда он начал «Декамерон», он начал с описания чумы. Это чудное описание чумы было взято из древнего описания чумы же в Греции.

Для чего это надо?

Это видно из послесловия Боккаччо.

Чума смыла все предрассудки и даже правила, и писатель собирает начисто.

Он может выбирать начисто, он может сам выбирать затруднения из множества затруднений в их истинности: он хозяин.

Необходимость писателя начинать с того, чем он жил, чем он был, что из него не могла бы выбить даже чума.

Начинаю с «Капитанской дочки».

Я вставляю туда рассказ об эпиграфах, для чего это сделано, как это сделано.

И этот рассказ имеет прямое отношение к другому рассказу, я его условно называю «Метель». Вместе с автором.

Чего же добился этот автор?

Он как бы взял другого автора, прекрасного очеркиста Аксакова, описание метели, реальной картины, но такой картины, новой, которая прежде не описывалась.

Он сам замечает, что это прежде было написано в таком-то журнале, там-то и там-то.

В «Метели» есть два рода людей.

Один барин, он боится.

И правильно боится.

И возчики-мужики.

Вот тут, в этом втором рассказе, появляется «Метель» Толстого.

Это хладнокровие в бедствии, переоценка бедствия, она дана у Толстого в той вещи, которую мы выделяем, в его сне: он возвращается к себе домой.

Нет никакого бедствия, есть Ясная Поляна, и мы, читатель, почти узнаем пруды Ясной Поляны.

Причем эта вещь, как мы покажем, связана с бытием самого Толстого и с воспоминанием о прошлой литературе.

«Метель» написана человеком, который много понял, прочитав «Капитанскую дочку».

Дело в том, что как эпиграфы к «Капитанской дочке», так и история «Метели» — это история поиска точки зрения, —

— я-скажу иначе:

— поиски изменяющейся точки зрения на изменяющийся мир.

У Пушкина и у Толстого.

Посмотрим, какие тут сделаны подробности.

Реалистические подробности, которые как будто неожиданно обогащают вещь, но должны свидетельствовать о реальности, не книжности.

Реальности существования элементов — в их столкновении.

Эти элементы по-разному сказываются в литературе.

В старой русской литературе автор сталкивал уже написанные вещи, освященные традицией.

Мы могли бы сказать, что это напоминает латинские центоны — стихи, составленные из чужих стихов; центоном называлась одежда, сделанная из кусков разного качества; центон потом обернется комедией дель арте, неожиданной-ожиданной, потому что она опять-таки зависит от традиций.

Но мы не будем на этом останавливаться.

Все идет в работу.

То наблюдение, которое сделал путешественник в «Метели», — спокойствие занятых, людей — ямщиков, спокойствие людей, воюющих с метелью, оно запомнится Толстому. Это спокойствие солдат «Войны и мира» и спокойствие Кутузова.

Я ухожу далеко, но книга называется «Энергия заблуждения».

Писатель, великий писатель, работает словами, созданными до него, происшествиями, созданными до пего, образами, созданными до него, но он волен — потому что он все переосмысливает.

Кутузов неожидан.

Его поведение неожиданно.

Каждое литературное произведение — это новый монтаж мира, новая неожиданность, новое появление.

И вот после такой работы, после написания сперва очерков «Набег», «Рубка леса», появляется система очерков, которая является новостью, как бы подсказанной «Записками охотника»: я говорю о книге Толстого, говорю о «Севастопольских рассказах».

Вот так, покамест я, как путеводитель по музею или по городу; он объясняет, почему кривятся улицы, тут когда-то была стена, теперь вот ворота, поэтому улица изогнута, а за стеной, там тоже изогнуто, но это уже холм, изгиб стены повторяет изгиб улицы; изгиб улицы повторяет изгиб холма.

Мы пришли к истории создания «Анны Карениной».

Эпиграф Толстой повесил, как замок на ворота; эпиграф, который должен бы быть ключом вещи, путеводителем по вещи.

Он оказался загадкой.

Подробный разговор об «Анне Карениной».

Неожиданное изменение характеров и их оценок.

Замки и загадки героев.

Их злободневность.

Роман написан по методу внутренних монологов, т. в. центр романа, место установления аппарата меняется, меняется и способ отношения к миру.

Сама множественность методов отношения является раскрытием смысла жизни.

Искусство не только отношение к жизни, но и монтаж жизни.

Для того чтобы его понять, мы будем разбирать романы; роман «Анна Каренина» начался как бы с мира Стивы Облонского, с мира отстраненного1, пародированного, как бы эстрадного.

Но эстрадность переживания красивого, еще не старою человека сопоставлена с трагедией, трагедией его сестры.

Это смонтировано; мы же должны постигать.

Анна в конце романа приходит в свой мир, остраненный мир катастроф, и посмотрите, как экономно и расточительно искусство.

Героиня пушкинского отрывка «На углу маленькой площади стояла карета» не имеет фамилии, она ушла от своего мужа; ей же пришлось увидеть, как возлюбленный уехал от нее, не оглянувшись, убежал, как мальчик с урока; этот кусок кажется как бы первым наброском отъезда Вронского там, в «Анне Карениной».

Это наблюдение — хотите — Пушкина, хотите — Толстого — вскрытие одной сущности.

Героиня неоконченного романа Пушкина и Анна Каренина видят одно и то же — мужчину, который так легко ломает их жизнь, который принципиально легкомыслен.

Теперь я говорю о философии легкомыслия, потому что «Анна Каренина» — роман о двух нравственностях, игра в кошки-мышки, когда мышку — женщину — не пропускают, а кошку — мужчину — с удовольствием пропускают, ласково.

Шопенгауэр говорил, что прелюбодеяние мужчины естественно, а прелюбодеяние женщины противоестественно.

И с этим соглашался и это переводил Фет. И читатель его, Толстой, хотя, вероятно, Л. Н. Толстой читал подлинники.

Но, говоря о Толстом как о явлении, имеющем историческую длительность, мы должны говорить, какой эпохи: — до этой эпохи, во время перелома или после этой эпохи.

Каждая большая книга и каждая эпоха — это суд над жизнью, и кстати заметим, что устройство суда — речь обвиняемого, обвинителя, защита обвиняемого — наложило свой отпечаток или было использовано в истории романа.

Не забудем, что в античные времена в Греции показание обвиняемого, свидетельство обиженного по его заказу писалось писателем и только выучивалось им, обиженным; и были ораторы, писатели речей (логографы), которые гордились тем, что они умеют это делать. И даже сохранилось имя такого человека — Лисий.

Элементы суда видны и в большом романе «Эфиопика».

Истории жизни переосмысливаются.

Теперь внимание перемещается на Толстого времен после «Анны Карениной».

«Воскресение».

«Смерть Ивана Ильича», которую я только упоминаю.

«Холстомер».

«Хаджи-Мурат».

«Воскресение»; оно все основано на суде.

Перипетии романа происходят от судебной ошибки, но за этими судебными ошибками стоят ошибки нравственности, нравственности времени, ошибки справедливости, и самая большая ошибка, ошибка, которую разоблачил в романе Толстой, — это то, что предполагалось написать роман о воскресении того человека, который соблазнил женщину, был виноват в этом, но, увидев ее на суде, обвиняемой, находящейся при перспективе каторги, он как бы воскрес и стал защищать эту женщину.

Но ведь слова — энергия заблуждения — у Толстого это высокая ирония, относящаяся к себе самому.

Этими словами он извиняет работу над «Анной Карениной», извиняет свою мучительную работу над «Анной Карениной», оправдывается перед издательством, перед женой, которая удивляется: роман так долго двигается и так странно перебивается, автор уходит и даже охотится на зайцев.

Добрый человек, хороший человек по собственному ощущению, Нехлюдов думает, что воскреснет; но в середине работы Толстой понимает, и этому сперва радуется жена, что Нехлюдов не женится на Катюше Масловои; Софья Андреевна соглашается, это правильно, но оказывается, воскресает не Нехлюдов, который, как отметил в начале романа Толстой, радовался на самого себя, как на человека, совершающего подвиг, причем эта радость у Л. Н. Толстого несколько иронически обставлена весенним колокольным звоном — идет пасха.

Раскаяние Нехлюдова — почти триумф.

На самом деле воскресает Катюша Маслова.

Которая отказалась от жертвы любимого человека.

Она совершает подвиг, потому что любит.

Она не изменила любви.

Она охранила его от жертвы.

Но об этом вы прочтете в этой довольно длинной книге.

Я сам бродил, как путник, попавший в метель и надеющийся только на силу коней и опытность ямщиков.

Поэтому в конце я еще раз повторю разговор о фабуле и о сюжете, о началах и о концах произведений.

Закончу одну из книг в этой книге об истории сюжета.

Вьюги истории огромны и продолжительны.

Вина людей, нас, предков и нас самих, перед нашими соседями, что мы говорим не слишком вразумительно, перед нашими детьми — что мы совершили слишком мало подвигов, — все это поиск истины через осознание противоречия, через осознанные трудности.

Конечно, жизнь сложна.

Метель может обратиться в поездку на тройке.

А может обратиться в саму тройку.

И тогда она будет лететь.

Отрываясь, взлетать, лететь, потому что я говорю о птице-тройке.

Мы менее искренни и менее красноречивы, чем был красноречив старый орловский конь Холстомер, которого я вижу председателем Великого Суда над человечеством.

* * *

 

Таким образом, в книге существуют два принципа совмещения материала.

Первый принцип в том, что мы соблюдаем общую временную последовательность:

Пушкин;

Толстой;

Чехов.

И в каждом из этих событий также соблюдаем его последовательность — во времени.

Кроме того, вводится второй принцип размещения материала — понятие о самом сюжете,

изменение этого понятия,

понятие о фабуле и перипетиях;

одряхление части элементов сюжета и использование отработанных сюжетов на пародирование.

Пародирование отработанных сюжетов и одновременно переосмысливание сюжета важный факт, здесь находится Сервантес.

Но начинаем мы с «Декамерона».

Потому что здесь собраны начала большинства сюжетов, особенно сюжеты отношений мужчины и женщины.

«Декамерон» — это альманах с разными построениями сюжета.

Среди новелл «Декамерона» в разные периоды нашей книги на первый план выходят разные новеллы, разные способы построения отношений, разные способы преодоления противоречий.

Сейчас, здесь, нам надо выделить две новеллы.

История греческого романа знает большое число фабульных перипетий, которые сохраняют девственность героев.

В «Декамероне» выделяется одна из лучших новелл.

О дочери султана, ее зовут Алатиэль.

Алатиэль с удовольствием переходит из рук в руки и потом вступает в счастливую жизнь со своим прежним женихом.

Это очевидная пародия, но одновременно это переосмысливание сюжета, введение нового типа героя, его отношения с действительностью, со старыми законами.

Вторая новелла — новелла о донне Филиппе из маленького города Прато; вызванная в суд мужественная донна Филиппа сказала, что она не подчиняется законам, так как это законы мужчин, по которым они судят женщин.

В совершенно преображенном виде эта же тема появится в «Анне Карениной».

Так же, как и тема старости.

А замкнув круг, скажу: разность морали страстной и морали обычной.

В «Декамероне» пародией же является история о старике муже — судье; у него пират украл молодую жену, муж пришел за ней, а она отвечает: обо всем этом надо было думать раньше, я же остаюсь у мужчины в его веселой работе.

Осмысленным это живет в «Анне Карениной» Толстого. Анна говорит, что она счастлива, как голодный, который ест, — он получил хлеб.

Под этическими правилами находится реальная жизнь; только Толстой говорит об этом прямо.

Так возникают странствующие сюжеты.

Из сюжета в сюжет переходят мотивы, положения, но прежде всего из времени во время переходят жизненные обстоятельства.

Писатель сюжетом промывает мир.

Мир все время как бы запутывается, запыливается.

Писатель сюжетом протирает зеркало сознания.

И вот разные писатели в свои времена нащупывают как бы один и тот же узор, зазубрину в том лабиринте сцеплений, в той путанице, что называется жизнь.

Это переход, существование одних и тех же жизненных обстоятельств.

Так мы подошли к вопросу об истории написания «Анны Карениной», к вопросу, который сам Толстой назвал энергией заблуждения, а перед этим скажем, что в основе сюжета «Анны Карениной» лежит сюжет Пушкина, история его отрывка, двух отрывков: «Гости съезжались на дачу» и «На углу маленькой площади стояла карета».

Сюжетное сходство таково, что кажется плагиатом Толстого; конечно, это не так, на самом деле это нащупывание одной и той же реальности.

И вот когда мы начинаем писать об эпиграфе «Анны Карениной», это уже самый конец нашей главы о романе, мы скажем, что русская литература дошла до вопроса, что такое преступление и что такое необходимость.

Ибо это «Преступление и наказание» Достоевского.

У Достоевского выяснено, что преступление есть преступление, если даже отбросить религию, нравственность остается.

Поколения, школа от школы, передают одни и те же темы: любовь в очень сильной мере, страсть, богатство, вопрос о свободе человека — тема Хаджи-Мурата.

Так вот, на повестке дня отношения мужчины и женщины, построение семьи, брак.

Предваряя книгу, скажу, что один и тот же вопрос один и тот же писатель может решать разным способом.

У Толстого:

«Крейцерова соната»,

«Дьявол»,

«Анна Каренина».

И в то же время у него есть «Идиллия».

Простой рассказ о любви в деревне.

Но нам важно, что Толстой говорит об измене вместе с вопросом о собственности.

Человек говорит — «моя земля», а надо говорить — «мы земли».

Может быть, это выражение покажется необычным?

Но послушайте стихи Н. Асеева:

 

Чайки кричали; — Чьи вы? Чьи вы? —

Мы отвечали: — Ничьи.

 

Теперь посмотрите подлинные слова Великого Инки. Он стоял, связанный, перед Писарро. Сказал: вы, пришельцы, говорите — «моя земля», говорить надо — «мы земли». Слово перед казнью.

Когда приходили к великому актеру Щепкину, его мать спрашивала: «Вы чьи?» Она знала времена ответа: «Мы казенные», «Мы Морозова».

И был ответ: «Мы боговы».

Здесь нужно сказать про Холстомера. Холстомер много думал о людях и о собственности. Он думает, про себя: «...я никак не мог понять, что такое значило то, что меня называли собственностью человека. Слова: моя лошадь, относимые ко мне, живой лошади, казались мне так же странны, как слова: моя земля, мой воздух, моя вода… Люди вообразили себе обо мне, что я принадлежал не Богу и себе, как это свойственно всему живому, а что я принадлежал конюшему».

Человек говорит — «моя жена», а она уже не его жена.

Важно то, что здесь нет одного решения, здесь ничто не сводится к одному решению.

Потом говорим про Чехова.

Среди остального о том, что «Чайка» летит над морем Гамлета.

Перед этим говорим об Оресте, судьбу которого почти точно повторяет Гамлет — изменяя.

Так снова возникает вопрос о сюжете, о странствующем сюжете.

Потом круг опять возвращается к «Декамерону», где существуют разные способы разрешения противоречий.

Вот тут надо высказать мысль, ее мы сами нащупываем, ищем уже давно.

Нашли недавно.

В основе разных способов разрешения противоречия лежит множественность нравственностей.

Их как звезд на небе.

Но без звезд даже птицы запутываются — в небе.

После этого и одновременно с этим во второй раз встает вопрос о фабуле и о сюжете, о началах и концах вещей — произведений.

Ибо все эти вещи не имеют конца; счастливый конец не предполагает переделки мира.

В римском войске, в боях, в третьем ряду ставили ветеранов.

Хирургия была тогда слабая, вылечивали людей не до конца, труды по созданию окопов были большими, и старики были и тогда не очень обрадованы своим присутствием в войне.

Один из римских классиков описывает, как старый солдат засовывал в рот палец своего начальника, чтобы тот почувствовал; — старик давно съел свои зубы.

Но в боях ветераны стояли в строю, в третьем ряду.

Когда дело было плохо, трудно, когда враг не сдавался, то старики, привычные к бою, умеющие пользоваться щитом и мечом, выступали вперед, они вступали в бой с грозным криком: «Здесь терциарии!»