Авторы: 159 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Книги:  184 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

2

 

Если немецкие натуралисты искали в творчестве Достоевского «интернациональный элемент», то в посленатуралистическую эпоху акцент смещается на его национальное содержание. На сей раз национальное у Достоевского приобретает «интернациональное», всемирное значение. Новый подход к русскому писателю был подсказан самим ходом исторического развития. С конца XIX в. Россия становится центром революционного движения. Развернувшиеся там революционные события, особенно после 1905 г., привлекли к пей внимание всей Европы. Ожиданием грандиозных перемен, накануне которых стояла Россия, была насыщена и духовная атмосфера Германии 900-х годов.

Немецкий модернизм не связывал свои надежды на будущее с социальными переменами, а уповал на религиозно-этическое обновление общества, на «религиозную революцию». Научная мысль XIX в., опиравшаяся на историзм, нанесла сокрушительный удар по христианской догматике. Поиски «истинного» религиозного идеала, очищенного от напластований теологической схоластики, привели к истокам христианства, к личности его легендарного пророка Иисуса Христа. Пафос ревизии ортодоксального христианства заключался в стремлении «очеловечить» Христа, превращенного богословием в формальный абстрактный символ. «В старой философии, — писал Л. Берг, — бог превращается из личности в космос, природу и, наконец, в понятие, в новой же, напротив, из понятия в космос, в сущность человечества и, наконец, в личность».78 Интерес к личности христианского пророка породил обширную, едва обозримую литературу. О нем сочиняли трактаты, слагали эпические поэмы, писали стихи, романы и драмы. В литературе и искусстве он зачастую предстает в облике «спасителя бедных», «врага богатых, бога милосердия».79 Таким он изображен в романе М. Креццера «Лик Христа» (1897), на полотнах Ф. Уде. Делались даже попытки отождествить его с социалистом, революционером (А. Барбюс «Иисус», 1927). Тенденция рассматривать революционную современность по аналогии с эпохой раннего христианства, привносить в социальную борьбу религиозное начало была характерным явлением общественной мысли конца XIX—начала XX в. Она сказалась на восприятии буржуазной интеллигенцией (западной и русской) русской революции как революции религиозной. В Германии такой подход намечается не без влияния проповеди Достоевского о религиозной миссии России.

На волне всеобщего интереса к России Достоевский приобретает в Германии репутацию «самого русского из всех русских писателей».80 В спорах о будущем России его мнение приобретает веский, почти непререкаемый авторитет. И поскольку в России, по распространенному мнению, рождается новая религия ».82

В Германии 900-х годов Достоевского очень часто сравнивали с Иисусом Христом, хотя и вкладывали в это сравнение далеко не однозначный смысл.

Трагический эпизод расправы над петрашевцами был хорошо известен в Германии. О нем, как о свидетельстве жестокости и произвола российского самодержавия, рассказала еще в 1891 г. своим читателям рабочая газета «Форвертс» («Vorwärts»).83 Теперь этот факт переосмысляется в неоромантической литературе и критике в духе «религии страдания». Так, С. Цвейгу Достоевский на эшафоте представляется вечным символом страждущего человечества, как и Христос на Голгофе (стихотворение «Мученик», 1913).

В ином контексте фигурирует та же аналогия у Р. М. Рильке в письме к А. Н. Бенуа: «Незабываемые явления и великие примеры Иисус Христос и Достоевский. Однако именно слово последнего человеческое, не превращенное в догму слово, будет для России более существенным, чем было для Европы слово Иисуса Назарейского, которое оказалось втиснутым в рамки громоздких систем».84 Здесь речь идет, в сущности, о важнейшей для Рильке-поэта проблеме отчуждения, опредмечивающего человека. Понятие «системы» — знак современной Рильке буржуазной западной культуры в целом и в частности литературы, где господствовал эстетический формализм, измельчивший ее гуманистические традиции. «Слово» Достоевского, для которого человек был центром мироздания и его единственным смыслом, было для Рильке существенно и обладало новизной откровения.

Как «Новое слово» с большой буквы воспринял Достоевского известный поэт посленатуралистической эпохи К. Моргенштерн. В русском писателе он увидел «одного из великих светочей человечества, сияющих в самом густом мраке ночи, — одного из великих поборников человека».85 У него, как писал Моргенштерн в стихотворении «К Достоевскому» (1911), нужно «заново научиться беспокойству сердца».86 Евангельская символика у Моргенштерна, как и у Рильке, метафорична. В обстановке прогрессирующей дегуманизации буржуазной культуры творчество Достоевского б «человеком в центре» произвело впечатление чего-то небывалого, неслыханного — «нового слова», напомнившего немецким писателям о гуманистической миссии искусства.

До первой русской революции значительная часть немецкой интеллигенции принимала эстетический образ России, данный в романах Достоевского (и Толстого), за ее реальный исторический облик. Даже те, кто побывал в России, не заметили (или не хотели замечать) городскую капиталистическую цивилизацию. Рильке и Н. Гофман увидели в России патриархальную страну, где царит нравственная и социальная гармония,— «грандиозное целое» русской нации, спаянное «языком и верой».87 «Если бы я пришел в этот мир как пророк, писал Рильке одному из своих русских корреспондентов, — я бы всю жизнь проповедовал Россию как избранную страну...».88

Русская революция 1905—1907 гг. развеяла идиллические представления о патриархальной России и ее «набожном» и «смиренном» народе. Кончается проповедь «богомольной» России, начинается отповедь России революционной. Былой энтузиазм по отношению к «пророку России» уступает место настороженности, недоверию и откровенной враждебности. В свете революции буржуазная Германия обнаруживает в антитезе России и Европы у Достоевского скрыто отраженное в ней противоречие верхов (европейски образованного меньшинства) и низов (демократического большинства русского народа) .89

Известный в свое время театральный критик Юлиус Баб (1880—1955) в книге «Фортинбрас, или борьба XIX в. с романтическим духом» (1913) нашел его «высшее выражение» в Достоевском, «одном из величайших гениев всех времен и народов». Романтический дух Баб истолковывает как явление негативное и противопоставляет ему «классический» дух, который воплощается для него в Гете: «Никто кроме Достоевского не создал такой же мир, который по своему совершенству и законченности был бы более равнозначен миру Гете и более чужд ему в своей сущности».90 Категории «романтического» и «классического» у Баба не только этические. Они в высшей степени идеологичны. Романтическим он называет, в частности, стремление «насильственно» направить развитие действительности «по идеальному пути», т. е. революционную идеологию. Баб без обиняков причислял к явлениям «романтического духа» марксизм, социалистическое движение, а позже — и большевизм. Аналогичной переоценке подверг Достоевского Отто Юлиус Бирбаум (1865—1910), поэт и литературный деятель эпохи модернизма. Его статья была издана отдельной брошюрой (1909) в пандан к полному собранию сочинений Достоевского на немецком языке. Бирбаум не скупится на лестные отзывы о русском писателе, по «богатству творческих сил» равном только Шекспиру (Достоевский — это «Шекспир романа») и превосходящем Гете в «подлинной безыскусности и самобытности», что, по его мнению, «почти совсем утратили зрелые литературы нового времени».92 Однако в то же время он постоянно предостерегает: Достоевский — это «явление крайне чуждое»,93 его идеалы «не имеют ничего общего с нашими», что мир Достоевского — это «не наш мир, он нам, в сущности, враждебен и опасен...».94

Своеобразным откликом на русскую революцию стало полное собрание сочинений Достоевского на немецком языке, издававшееся с 1906 г. в Мюнхене Райдхардом Дилером. Так во всяком случае оно расценивалось современниками. «Поскольку в настоящее время Россия вновь стала средоточием всеобщего интереса, — свидетельствует писательница Фрида фон Бюлов, — а Достоевский с необычайной полнотой отображает существо русского народа, удивительно богатого сильными и слабыми сторонами, загадками и противоречиями, — то это издательское предприятие вне всякого сомнения своевременно».95

Издание осуществлялось под руководством критика и эссеиста Артура Меллера вал ден Брука (1876—1925) при участии Д. С. Мережковского и Д. В. Философова. Оформление обложки и портрет Достоевского, помещавшийся в каждом томе, был выполнен швейцарским графиком и живописцем Феликсом Валлотоном (1865-1925).

Полное собрание сочинений распадается на два отделения. В первое отделение входят пять крупных романов: «Преступление и наказание», «Родион Раскольников» (т. I—II), «Идиот» (т. III—IV), «Бесы» (т. V—VI), «Подросток» (т. VII—VIII) и «Братья Карамазовы» (т. IX—X). Второе отделение включало остальные художественные произведения писателя. Публицистика Достоевского вошла в 13-й том, озаглавленный «Политические статьи». Этот том включал в себя статьи 1873 и 1879 гг., «Дневник писателя» за 1876 и 1877 гг. Весь материал был разбит на рубрики «Западноевропейское», «Русское», «Восточноазиатское». «Мысли о Европе» были составлены из статей 1873—1874 и 1876 гг. 12-й том собрания сочинений «Статьи о литературе» содержали литературно-критические статьи Достоевского, в том числе «Речь о Пушкине» и статью об «Анне Карениной» Л. Толстого. Тексты их даны в сокращении, чтобы «избежать», как объясняет в «Предисловии» Э. К. Разин, — «повторений Достоевского».96 Часть эпистолярного наследия писателя и воспоминаний о нем была включена в «Автобиографические материалы» (11 том). В качестве введения к этому тому опубликованы воспоминания о Достоевском H. H. Страхова.

Полное собрание сочинений открывалось в юбилейном для Достоевского 1906 г. внеочередной публикацией романа «Бесы» — «эпоса революции»,97 по определению Меллера ван ден Брука. Затем в 1907 г. последовало также внеочередное издание 12-го тома — «Политических статей». Собрание сочинений завершилось публикацией «Подростка» (1915) и тома «Автобиографических материалов» (1919). Уже сама хронологическая последовательность издания показывает, что немцы искали у Достоевского ответа на вопросы, поставленные первой русской революцией.

Вопрос о характере и целях русской революции породил в Германии острую полемику, в центре которой оказался роман Достоевского «Бесы». Появление «Бесов» в пиперовском издании вызвало целый поток рецензий, статей, откликов. По самым скромным подсчетам их было не менее пятнадцати. Тема, которую, варьируя, обсуждали их авторы, была одна и та же: Достоевский и революция («Роман Достоевского о революции», «Роман Достоевского о революционной России», «Достоевский, Россия и революция», «Достоевский, нигилизм и революция» и т. д.).

В предисловии к роману Меллер ван ден Брук определяет революционное движение в России как «нигилизм». Нигилизм в свою очередь он рассматривает как общественно-религиозное течение, исторические предпосылки которого он видит в сектантстве. Настойчиво подчеркивая национальный, «азиатский» характер русской революции, рецензент стремится изобразить ее как явление специфически «русское», а следовательно, чуждое Западу.

Других же критиков, напротив, непонимание подлинного смысла русской революции приводило к реакционному выводу о ее «беспочвенности» в самой России, что якобы и вскрыл Достоевский в «Бесах». К. X. Штробль уверял, что «революционеры» представляют собой «общество безумцев и преступников», совершающих «бессмысленные убийства» и играющих в «организации» и «прокламации».98

Немецкая критика, конечно, не могла не отметить тенденциозного, шаржированного изображения в «Бесах» революционно-демократического движения.99 В этом случае реакционная позиция Достоевского оправдывалась тем, что он боролся против «нигилизма» как продукта западной «рационалистической культуры», грозившего «разложить русский национальный характер». По мнению критика Ф. Зервеса, «весь соблазн и все бесплодие национального русского европеизма» воплощено в образе Ставрогина. Не случайно внутреннюю опустошенность Ставрогина разоблачают Лебядкина и Шатов — носители «русского» начала.100

Попытки использовать роман «Бесы» для фальсификации русского революционного движения неоднократно подвергались критике в журнале «Нойе Цайт» («Die Neue Zeit») — теоретическом органе немецкой социал-демократии. Еще в конце 80-х годов Р. Швейхель, видный представитель немецкой демократической литературы, указал на односторонность Достоевского в освещении «нигилизма». В «Бесах», по его словам, не была учтена «политическая тенденция» этого движения, направленная против «деспотизма», и среди «нигилистов», там представленных, нет людей, «увлеченных идеей и готовых отдать за нее жизнь».101

В 1908 г. журнал «Нойе Цайт» выступил с разоблачением легенды о романе «Бесы» как «эпосе русской революции». Со страниц этого журнала рецензент «Бесов» К. Корн заявил, что картина, изображенная в атом романе, не имеет ничего общего с русской революцией. Во-первых, потому, что в России 60-х годов еще не было «промышленного пролетариата, не говоря уже о революционном, классово сознательном пролетариате», а во-вторых, не было «пролетарского социализма». «Бесов» рецензент охарактеризовал как «памфлет, направленный против радикальной оппозиции того времени». И поскольку деятельность организации Нечаева, составляющая фактическую основу романа Достоевского» сама уже является «карикатурой на революционное движение», то «Бесы» представляют собой, по мнению К. Корна, «карикатуру на карикатуру».102

Социал-демократическая критика не ограничивалась отдельными выступлениями и репликами. Она вырабатывала свою точку зрения на Достоевского в полемике с модернистскими концепциями.

Немецкий модернизм 90—900-х годов, как и натурализм, дал одностороннее истолкование Достоевского. И если натуралисты, которым было мало дела до его мировоззрения, интересовались лишь писателем-психологом я реалистом, то модернисты, впавши в другую крайность, видели в нем лишь мыслителя и игнорировали художника. Но и от Достоевского-мыслителя оставалось в каждом конкретном случае не так уж много: религиозный метафизик, носитель чуждого в Европе «азиатского» культурного идеала, или политический реакционер. Оспорить модернистские истолкования Достоевского, разоблачить легенды о нем означало объяснить природу очевидных противоречий писателя, не убивая их живого единства механическим отделением мыслителя от художника. Над решением этой задачи немало поработал Отто Каус, «самый радикальный противник романтической рецепции Достоевского и остроумный критик общепринятых его оценок».103

Главное противоречие в мировоззрении Достоевского, как считает Каус, состоит в том, что он с одной стороны — «панславист», а с другой — «всечеловек», «интернационалист». В буржуазной критике это противоречие породило неприемлемую для Кауса тенденцию «приклеивать художнику ярлык европейца, политику — ярлык азиата» (19). «Интернационализм» писателя проявляется уже в самой связи его творчества с действительностью, с жизнью. Оно целиком погружено в современность. Обращенность к современности Каус считает «основополагающим принципом творчества Достоевского» (61). Достоевский, по его мнению, — мастер социальной характеристики. В его произведениях нет «ни одного человека, который не был бы отмечен неизгладимой печатью своей социальной принадлежности». На материале русской действительности писатель стремился разрешить «загадку», которая «мучила европейскую душу со времен французской революции» (87—88). «Достоевский для нас, — заключает критик, — не “христианский гений”, не “национальный писатель” — Достоевский является для нас, в конечном счете, героем социальных битв XIX века» (90).

«Панславизм», продолжает Каус, с одной стороны, противоречит «интернационализму» писателя, но, с другой стороны, из него же вырастает. Он стал той формой, той утопией, в которую облекся «коммунистический» идеал. Ведь Достоевский считал — и это было его «великим заблуждением» — что будто бы «Россия может миновать период капитализма».104

«Так возникает резкий контраст между художником и политиком, когда последний хотел бы отвергнуть то, что должен утверждать первый» (107). Художник в Достоевском видел наступление капитализма в России, «политик же отрицал эту реальность» (108).

В новой книге — «Достоевский и его судьба» — Каус, используя свой опыт анализа «личности» писателя (т. е. его противоречий), задается целью осмыслить его «судьбу» — причины в характер необычайно возросшего его влияния на духовный климат Европы в XX в. Вся книга посвящена доказательству одной единственной мысли о том, что Достоевский — это «самый решительный, самый последовательный, самый неумолимый аналитик капиталистического человека».105 Здесь Каус нередко грешит вульгарным социологизмом, когда пытается объяснить своеобразие поэтики Достоевского спецификой капиталистического общества.

Все прочие «перехлесты» Кауса, излишняя прямолинейность суждений и выводов вызваны по большей части острой полемичностью его работ, где он стремился развеять экзотический, «варварский» ореол вокруг Достоевского, который, не жалея красок, создавала модернистская критика. (По опыту военных лет Каус хорошо знал, чем может обернуться такая экзотика). В своих писаниях о Достоевском он неустанно подчеркивал неотторжимость русского писателя от европейской культуры и всеевропейский, всемирный характер проблем, доставленных в его творчестве.

Глубокие и проницательные суждения о Достоевском оставила Роза Люксембург в статье «Душа русской литературы» (1918), первом зарубежном марксистском очерке русской литературы.

В своих оценках русского писателя Р. Люксембург, как и О. Каус, исходила из сложной его противоречивости. Назвав высокую гражданственность, дух социального протеста и социальной ответственности существенными чертами русской литературы, она сделала важную оговорку: «Неверно... считать всех русских писателей революционерами или даже, на худой конец, прогрессистами». И добавляет: «Шаблоны вроде “реакционер”, и “прогрессист” сами по себе мало что значат в искусстве».106 Эта мысль поясняется на примере Достоевского и Толстого. «Достоевский, особенно в своих позднейших сочинениях, — ярко выраженный реакционер, благочестивый мистик, ненавидящий социалистов. Его образы русских революционеров являются злобными карикатурами. На мистических поучениях Толстого, во всяком случае, лежит отзвук реакционных тенденций. И все же оба они потрясают, возвышают, внутренне очищают нас своими произведениями. И это потому, что реакционны отнюдь не их исходные позиции, что их мыслями и чувствами владеют не социальная ненависть, жестокосердие, классовый эгоизм, приверженность к существующему порядку, а, наоборот, добросердечие, любовь к человеку и глубочайшее чувство ответственности за социальную несправедливость. Именно реакционер Достоевский выступил в искусстве защитником “униженных и оскорбленных”, как гласит название одного из созданных им произведений. И только выводы, к которым каждый по-своему приходят и Толстой и Достоевский, только тот выход из социального лабиринта, который они надеются найти, ведет на ложные тропинки мистики и аскетизма».107

Сила воздействия русских писателей, как считает Р. Люксембург, измеряется не только талантом, по чем-то большим — «цельным и широким мировоззрением». Именно мировоззрение «придало тончайшую чувствительность социальной совести русской литературы», «породило трепетную до болезненности чуткость», «вдохновило ее на неустанный поиск и напряженное раздумье над социальными загадками».108 Взять к примеру, продолжает она, преступления и убийства. Обыватель «равнодушным взглядом» пробегает столбцы уголовной хроники, потому что преступность стала для него явлением обыденным. Русские же писатели — ив том их своеобразие — никогда не мирились со злом, каким бы привычным оно ни казалось. «Достоевский был потрясен до глубины души самим фактом, что человек может убить человека, что это совершается ежедневно вокруг нас, в нашей “цивилизованной’ среде, за стеной нашего обывательского мирного дома... Достоевский не находит покоя, он чувствует, что бремя ответственности за это преступление лежит на нем и на каждом из нас. Ему необходимо понять душу убийцы, его страдания, проследить его муки до самых сокровенных тайников его сердца. И он познал все муки и был потрясен страшным открытием: убийца сам — несчастнейшая жертва общества. И тогда Достоевский бьет тревогу, он пробуждает нас от тупого равнодушия цивилизованных эгоистов, од не позволяет нам передать убийцу уголовной полиции, прокурору, палачу или тюрьме и тем самым снять с нас ответственность».109 Вот в чем кроется сила его воздействия: «Захватить и потрясти может только тот, кто сам захвачен и потрясен».110 Это чувство потрясенности рождало благородную нетерпимость к социальному злу, обличительный пафос. «Романы Достоевского — это жесточайшее обвинение, брошенное в лицо буржуазному обществу: истинный убийца, губитель душ человеческих — это ты!».111 В огромной силе «социального воздействия» открывается Р. Люксембург своеобразие русской литературы, ее «душа». В ней видит она ее мировое значение и мировое значение одного из ее классиков — Достоевского: «Именно художественная литература завоевала для полуазиатского деспотического государства место в мировой культуре, пробила возведенную самодержавием стену и построила мост между Россией и Западом, чтобы явиться туда не только берущей, но и дающей, не только ученицей, но и наставницей. Достаточно назвать три имени: Толстой, Гоголь, Достоевский».112 Судьба Достоевского в Германии сложилась так, что его имя оказалось в неразрывной связи с русской революцией. После революции 1905 г. его стали называть «пророком русской революции». После Октябрьской революции буржуазная интеллигенция увидела в нем «предшественника большевиков». Но и для передовых, оппозиционно настроенных немецких интеллигентов Достоевский стал «символом революционной России».113 И все же: почему именно Достоевский? — Почему не Толстой?

Меллер ван ден Брук, сопоставляя обоих писателей, считал Толстого «выражением славянского покоя, тихой, молчаливой, только еще пробуждающейся страны...». В Достоевском же воплотилось для него «русское безумие, трагедия славянства».114 Если отвлечься от специфической манеры выражаться, в принципе критик прав. Действительно, мир у Толстого — это еще хоть и дряхлый, но космос. Мир у Достоевского катастрофичен, там непрестанно разыгрывается трагедия борьбы старого и нового. Как свидетельствует современный западногерманский писатель X. Э. Носсак, революция 1917 г. значительно стимулировала интерес его сверстников к Достоевскому, о котором они «спорили ночами напролет». «Нам казалось, — вспоминает писатель, — что он (Достоевский) предугадал проблему, свойственную нашему времени, а именно: как разделаться с прогнившим реставративным обществом».115

Достоевский был непревзойденным художником и аналитиком переходного времени и кризисного сознания. Эту его особенность заметили уже натуралисты и сравнили его с Шекспиром. «Такие писатели, как Достоевский и Шекспир, стоят как бы на вулкане, — пишет Л. Берг, — отсюда проистекает состояние беспокойства, стремительного движения и непрестанных потрясений, в котором они пребывают. Никто из современных писателей, кроме этих двух, не был так глубоко взволнован, никто не был так сильно внутренне потрясен. Как будто в самом деле вся природа возмущена до оснований, как будто в самом деле расшатался мир».116 Несомненно здесь же следует искать смысл сравнения его с Рембрандтом. Ю. Баб отмечал, что образы Достоевского словно «светятся изнутри» как «образы Рембрандта», что они, собственно говоря, даже не образы, а «темные пятна», в которых временами вспыхивает свет святого духа.117 Любопытно, что внешность и самого Достоевского уподоблялась «спасителю в крестьянском облике» на гравюрах Рембрандта.118 И далеко не случаен в этой связи тот факт, что символом пиперовского издания был избран портрет Достоевского, созданный Валлотоном: из темного и густого мрака фона вырисовывается в еле намеченных контурах светлое пятно лица, свет как бы вырастает из мрака. Достоевский у Валлотона как бы символизирует саму Россию, где во мраке векового деспотизма занималось пламя будущей революции.