Авторы: 159 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Книги:  184 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

1

 

В Германии Достоевский приобретает известность как автор «Преступления и наказания», немецкий перевод которого — «Раскольников» — появился в 1882 г.

Переводчиком романа был Вильгельм Генкель (1825—1910), или Василий Егорович Генкель, как его ввали в России, где он долгие годы занимался издательской деятельностью. Вернувшись в Германию, Генкель выпустил — отчасти в собственных переводах — около 30 томов произведений русских классиков — Герцена, Тургенева, Толстого, Гаршина и др. Открывал эту серию Достоевский, которого он «ценил выше других».1 Издание «Раскольникова», осуществленное Генкелем на собственные средства, было довольно рискованным предприятием, если учесть, что тираж ранее переведенных (1864) «Записок из Мертвого дома» пошел на макулатуру.

Вначале, как свидетельствует издатель В. Фридрих, не лучше обстояло дело и с «Преступлением и наказанием»: «Первое издание тиражом в 1000 экземпляров не находило спроса. За довольно продолжительный срок было продано лишь около ста экземпляров. Тогда я разослал свыше сотни экземпляров выдающимся писателям и просил их по прочтении книги сообщить свое мнение о ней. Я получил массу восторженных отзывов, в частности от Гейзе, Фрейтага и многих других. Эти отзывы я опубликовал в проспекте, который стал затем усиленно распространяться».2

Каким бы влиятельным ни было мнение литературных авторитетов, не оно в конечном счете определило широкий интерес к Достоевскому в Германии конца XIX в. Он был порожден самой исторической действительностью и теми определяющими тенденциями литературного развития, которые наметились в немецком натурализме. Натуралисты ратовали за сближение литературы с современностью, за реализм. В Германии, где после 1848 г. пышным цветом расцвела эпигонская, псевдоклассическая литература (пресловутый «мюнхенский Парнас» — образчик ее), эстетическая программа натурализма приобрела характер «литературной революции», как это направление часто и называли. Сложность ее реализации усугублялась слабостью немецкого критического реализма второй половины XIX в. Не найдя должной опоры в национальной традиции, немецкие натуралисты обращаются к опыту иностранных писателей — французских, скандинавских и русских. «Это было время, — вспоминает А. Холичер, — когда в Германию пришла мысль о реализме и о его зачинателях, глашатаях и вождях Золя, Ибсене и Достоевском».3

Немецкий натурализм возник в эпоху, отмеченную значительными социальными сдвигами, резким обострением классовых противоречий.

Естественно, что реализм Достоевского, острота социальных конфликтов в его романах приобрели для натуралистов первостепенное значение. К. Блайбтрой, автор нашумевшей брошюры «Революция в литературе» (1886), отвел место русскому писателю рядом с Ибсеном и Золя на «левом фланге передового реализма».4 В одном из ранних откликов о русском писателе сказано: «в первую очередь мы должны приветствовать социальную направленность, свойственную всему русскому натурализму, и Достоевскому в особенности».5

Однако в глазах своих немецких почитателей Достоевский не был бесстрастным наблюдателем жизни, холодным аналитиком души. В. Генкель отмечал у него «глубокое и искреннее гуманное чувство, которое с такой силой не проявляется, пожалуй, ни у кого из его собратьев по перу».6 Сущность Достоевского-художника, по мнению другого критика, раскрывается в «мощном этическом начале, высоком нравственном пафосе, нерушимой вере в идеал добра».7 В этих характеристиках угадывается полемический подтекст, обращенный против крайностей «научной» методологии натурализма, превращавшей человека в подопытное животное.

Сторонник «современной литературы», поэт и драматург Карл Гауптман в одном из писем дает следующее определение натурализму: «Натурализм есть искусство, объектом которого является человек как существо социальное».8 В манифестах и декларациях натурализма рядом с термином «переходная эпоха» фигурирует его коррелят — «переходный человек».

«Современный человек, — пишет представитель натурализма Лео Берг, — больше чувствует, его жизнь, его мир мыслей и чувств стали более дифференцированными... у нас больше проблем, чем у людей прошлых времен...».9

Избрав героем современника — изменившегося человека в изменившемся мире, немецкие натуралисты пытались изыскать новые средства психологического анализа. «Проблема», по мнению одного из теоретиков, Е. Вольфа, «специфически натуралистическая».10

Для литературы натурализма характерен прежде всего герой — представитель четвертого сословия. Здесь имеется в виду другой его тип — тип интеллигента, в котором натуралисты видели носителя духовных конфликтов эпохи.

С точки зрения Л. Берга, «новое искусство — это не что иное, как изыскание новой психологии, более глубокого и точного объяснения души».11 Но вот что любопытно. «Новая психология» была в немецком натурализме не только актуальным эстетическим лозунгом, но и в известном смысле, подобно просветительскому «разуму», программой обновления общества. Некоторая часть литературной молодежи 80-х годов наивно представляла себе будущее Европы как «эру психологического взаимопонимания» и видела в нем залог «свободы личности».12 Тем более устаревшими находили натуралисты традиционные методы психологического анализа. «Старая психология» объявляется несостоятельной, а ее приверженцам было поставлено в упрек то, что они «не считаются с человеком, а имеют перед собой идеальную абстракцию».13 Принцип «новой психологии», как его сформулировал M. Харден, состоит в том, чтобы «отказаться от упрощенного характера, который строится на доминанте одной черты, и на сто место поставить подлинного человека во всей сложности и многообразии его психики».14 Натуралистическая теория расценивала психологический анализ как важнейшее средство правдивого изображения действительности. «Задача современного реализма, — указывал Г. Харт, — состоит в том, чтобы раскрывать сокровенные тайны человеческого характера, прослеживать каждый поступок, каждую мысль вплоть до ее истоков и импульсов».15 Где, как не у Достоевского, могли найти натуралисты гениальное решение этой задачи?

Писатели и критики, философы и ученые, представляющие разные направления и школы, проявили полное единодушие в оценке Достоевского-психолога. К.-Ф. Мейер делится впечатлениями с писательницей Луизой фон Франсуа: «”Преступление и наказание” Достоевского в высшей степени заслуживает внимания, это болезненный шедевр (все же неизмеримо превосходящий Золя), из которого здоровый человек может бесконечно много почерпнуть, особенно в изучении анатомии души».16

Известный писатель П. Хейзе, прочитав «Раскольникова», был поражен «такой психологической глубиной и силой, которая встречается редко даже у соотечественников писателя».17

В. Генкель был убежден, что «в этой области у него нет соперников».18

Нетрудно себе представить, каким поразительным открытием был психологизм Достоевского для сторонников «новой психологии», для немецкой литературной молодежи 80—90-х годов. Г. Гауптман в своей автобиографической книге вспоминает: «Я глубоко воспринял русских писателей, сначала Тургенева, потом Толстого, наконец Достоевского, и Достоевский навсегда остался для меня самым большим потрясающим переживанием».19 Т. Манн, непосредственно не примкнувший к натурализму, но генетически с ним связанный, в одном из писем признавал, что и он, «будучи молодым человеком», испытал на себе «громадное влияние, которое оказал Достоевский на всю Европу».20 Горячим поклонником Достоевского-психолога был Г. Конради, молодой поэт и прозаик. О русском писателе он в восторженно-патетическом тоне писал: «О Достоевский, единственный, неповторимый, несравненный, открой секрет твоей бездонной психологии..., подари твою волшебную палочку, раскрывающую тайники...».21

В 80-е и 90-е годы «самой читаемой книгой Достоевского»22 был роман «Преступление и наказание». За двенадцать лет он переиздавался семь раз (1882, 1886, 1888, 1888—1889 журнальная публикация, 1890, 1891, 1894). К 1895 г. тираж «Преступления и наказания»» достиг 25 тысяч экземпляров, что составляет чуть менее половины общего тиража произведений Достоевского, изданных к этому времени на немецком языке (60 тысяч экземпляров). О роли романа Достоевского в литературной жизни Германии тех лет может свидетельствовать еще и такой факт. Явившись однажды на заседание Берлинского кружка натуралистов («Durch») поэт Конрад Альберти сразу же спросил: «Вы уже прочли “Раскольникова” Достоевского?» И добавил: «По сравнению с ним мы все жалкие дилетанты (Stümper) ».23

В «Преступлении и наказании» натуралистов захватывало психологическое мастерство русского писателя. Некоторые из них, завороженные «неповторимо гениальной психологией преступника»,24 считали, что ею и исчерпывается значение романа. К. Блайбтрой утверждал: «Если оставить в стороне психологические достижения “Раскольникова”, то остается полицейский роман а lа Габорио».25 Хотя Блайбтрой и не был одинок в своем мнении, оно никак не отразилось на общем подходе к роману.

В Германии 80—90-х годов не в меньшей степени, чем психологизмом, интересовались проблемой «Преступления и наказания»: почему убил Раскольников? Прав он был или неправ?

Остановимся сначала на основных «версиях» преступления Раскольникова. Герой Достоевского совершает убийство, следуя своей теории, которая увязывается с идеологией народничества («нигилисты») и политическим терроризмом в России. Брандвс нашел «явный намек на цареубийство» в следующей реплике Порфирия Петровича: «Еще хорошо, что вы старушонку только убили. А выдумай вы другую теорию, так, пожалуй, еще и во сто миллионов раз безобразнее дело бы сделали!».26

Точку зрения Брандеса разделяет E. Цабель: «Писатель ставит своего героя в ряд тех же идеалистических натур, которые стремятся достичь чего-либо не для себя, а только для других, но при этом не останавливаются перед крайними средствами».27

«Идеалистические натуры» — это, вероятнее всего, революционеры-народники. Но тут напрашивается и аналогия Раскольникова с благородным преступником Карлом Моором, быстро, впрочем, примелькавшаяся в ранних отзывах о Достоевском.

У Брандеса, кроме того, фигурирует в качестве мотива преступления социальная среда (Раскольников убивает ростовщицу, чтобы выбиться из страшной, унизительной бедности) и характер героя, который часто бывает «холоден и бесчувственен до бесчеловечности».28

В европейской литературе конца прошлого века тема преступления приобретает большую актуальность. Эпоха империализма, где преступность становится чуть ли не нормой социальной жизни, обнажила противоречие между юридическим правом и нравственным законом. Преступление приобретает характер значительной социально-философской проблемы, порожденной инфляцией буржуазных моральных ценностей. В концепциях буржуазных теоретиков, как правило, игнорируется социальная природа преступности. Она или объясняется ими неотвратимостью биологического закона, или оправдывается как проявление «извечного» стремления личности к самоутверждению.

В конце XIX в. в Германии, как и во всей Европе, получила широкое распространение позитивистская теория преступления, восходящая к учению итальянского криминалиста и психиатра Чезаре Ломбпозо. Согласно Ломброзо, преступник — это дегенеративный тип, от рождения предрасположенный к преступности — «прирожденный преступник». Его ученик и последователь Э. Ферри, которого охотно печатали немецкие натуралистические журналы, рекомендует «Преступление и наказание» Достоевского и «Человека-зверя» Золя как убедительные документы «психопатологии и криминальной антропологии», оговаривая, правда, что «эти романы являются и прекрасными художественными произведениями».29

С появлением в Германии «Преступления и наказания» за Достоевским закрепилась репутация «мастера патологической психологии».30

По мнению критика Е. Норицкого, «Достоевского больше всего интересуют исключительные состояния души, непостижимое, а не нормальное и здоровое».31

Г. Конради уверял, что роман «Преступление и наказание» мог быть написан только «патологом».32 Между патологией и преступностью в творчестве Достоевского устанавливается, таким образом, причинно-следственная связь. «Поскольку патология является сильной стороной Достоевского, совершенно закономерно, что в трех его лучших книгах (имеются в виду «Записки из Мертвого дома», «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы», — В. Д.) изображены преступные натуры»,33 — заключает Брандес.

Существовала еще одна теория преступления, оказавшая влияние на истолкование Раскольникова в 80—90-е годы, — теория Ф. Ницше. Вкратце суть ее сводится к следующему: «Тип преступника есть тип сильного человека, развивавшегося среди неблагоприятных условий, это — доведенный до болезни сильный человек. Ему не достает простора, более свободной и опасной природы и другой формы бытия, такой формы, в которой все, что составляет оружие и защиту в инстинкте сильного человека, имело бы право на существование».34 Ницше, как известно, признавал лишь один инстинкт — волю к власти, возведенную им в универсальный принцип жизни. Преступление в этом случае является не следствием порочности натуры (или среды), а формой проявления «здорового» инстинкта самоутверждения, анархического своеволия (биологизм Ницше нельзя принимать за чистую монету, он служит символическим прикрытием его индивидуалистической идеологии).

Позитивистское и ницшеанское истолкование «Преступления и наказания» по существу снимают вопрос о нравственном смысле романа. С позиций ницшеанской критики не вина Раскольникова в том, что его «сверхчеловеческое», «наполеоновское» сознание не в силах преодолеть инерцию «заурядной натуры», а его беда.

Позитивистский, натуралистический детерминизм вообще лишал человека свободы воли, выбора. Современная этика, как заявил в статье «Старая и новая нравственность» Ю. Харт, «собственно говоря, не предъявляет к индивидууму никаких требований... Ведь человек представляет собой продукт условий, сумму наклонностей и инстинктов».35 Так же и «преступник, грешник не плох сам по себе, не ответственен за свои поступки».36 Натурализм привнес в искусство фаталистическое понимание личности, наделив «среду» и «природу» неотвратимостью античного рока. Э. Штейгер в одной из глав своей книги «Новая драма», красноречиво названной «Дарвинизм и фатум», вопрошает: «Разве закон природы не власть, царящая над человеком, подобно античному фатуму?».37 Да, отвечает Штейгер, «в современном учении о наследственности и приспособлении возродился новый фатум для трагедии, соединяющий в себе все ужасы древнего проклятия богов, все величие безличной, всемогущей силы, безжалостно управляющей судьбами человека, всю суровость общеобязательного, слепого и неумолимого закона».38 Карл Гауптман сделал в своем дневнике следующую запись: «Мы живем в биологическую эпоху. Она находит источник всех страданий и загадок в крови и плоти…».36 Трагическую вину К. Гауптман ищет не в «противозаконном или безнравственном поступке», но в «темпераменте человека, в непреодолимой силе инстинктов или же в человеческих слабостях». Так, приводя в пример Мармеладова, он открывает подлинный трагизм в борьбе «истинно доброго начала» в человеке с его несостоятельностью, проявляющейся в его слабостях и пороках, т. е. трактует трагическое в биологическом аспекте.40

Столь же беспомощным перед лицом «судьбы» выглядит подчас и Раскольников. «Он находится во власти своих преступных планов и не может от них отказаться. В его воображении непрестанно разыгрывается предстоящая драма, и он вдруг осознает, что у него нет свободы воли, свободы выбора. Фатальная болезнь духа влечет его к убийству как неумолимый рок античных трагедий».41

К. Блайбтрой, напротив, рассматривал «Преступление и наказание» как и в этом вопросе «роман совести и только совести». «Нигде мировая проблема, занимающая центральное место в судьбах человечества со времени Адама и Евы, всемогущая власть... бога, которого мы называем “совестью”, не находила такого исчерпывающего решения, нигде, за исключением немногих произведений Байрона и Шекспира...».42 Герой Достоевского, испытывающий «ужасающие муки от сознания своей вины»,43 ассоциировался в первую очередь с шекспировским Макбетом.

Брандес доказывал обратное: не совесть мучает Раскольникова, а сознание того, что он «вошь», как все другие.44 И в эпилоге романа, где намечается перерождение, «воскресение» героя, Достоевский, по Брандесу, изменил художественной правде и дал волю своим религиозным убеждениям.45 Генкель придерживался на этот счет прямо противоположной точки зрения и считал возрождение Раскольникова убедительно мотивированным «силой чистой любви».46 Разноголосица в оценке финала «Преступления и наказания» отразилась в немецких переводах заглавия романа: пер. В. Генкеля, 1882 — «Раскольников», пер. X. Мозер, 1888 — «Преступление и искупление» («Schuld und Sühne», Sühne — не «наказание», а «искупление»), пер. П. Стишинского, 1891— «Преступление и искупление Раскольникова»), пер. Е. К. Разина, 1908 — «Родион Раскольников».47

Появление романа Достоевского на немецком языке получило резонанс «события, которое нельзя вычеркнуть из истории “юной Германии”»48 (т. е. из истории натурализма). Центром притяжения был его герой, «прототип переходного человека».49

В ранних немецких истолкованиях противоречивость Раскольникова была упрощена до действенности. Потребовалось время для преодоления механистичности позитивистского подхода и осмысления противоречивого единства его личности. В 1911 г. австрийский прозаик и критик К. X. Штробль (1877—1946), сравнивая Достоевского с Шиллером, пришел к такому заключению: «Достоевский отказывается от приема деления надвое. Вместо дуалистической этики Шиллера возникла монистическая этика. Добро и зло уже не являются полюсами человеческой сущности, разделенными непроходимой пропастью, они близки друг другу, а иногда оказываются в нерасторжимой связи».50 Однако же и при первом знакомстве споры, возникшие вокруг героя Достоевского, свидетельствовали о неудовлетворенности натуралистической трактовкой «Преступления и наказания» и попытках ее преодоления.

В 1890 г. роман «Преступление и наказание» был инсценирован в Германии. Авторами пьесы был Е. Цабель и театральный критик Э. Коппель. В свое время Цабель слыл авторитетным знатоком русской литературы. Но это был скорее авторитет популяризатора, чем исследователя. Во всяком случае Достоевского он воспринял весьма поверхностно, что пагубным образом сказалось на инсценировке. Гениальный роман Достоевского превратился у Цабеля и его соавтора в сентиментальную мелодраму, костюмированную a la russe. Убийство ростовщицы — второстепенный мотив в романе — становится в пьесе центральным событием, а сама Алена Ивановна в первых двух актах является одним из главных действующих лиц. Смысл таких перестановок состоит, очевидно, в том, что старуха должна «заслужить» свою участь. И тут она преуспевает. Выступая в роли сводницы, она приносит Соню в жертву Свидригайлову, а ее мачеху обвиняет в краже ста рублей.

Убийство ростовщицы в пьесе Цабеля — всего лишь акт личной мести. Теория Раскольникова как основной мотив преступления в ней реализуется. Правда, Цабель пытается подчеркнуть и социальный мотив преступления, когда вкладывает в уста героя следующую патетическую тираду: «Чаша терпения переполнена!

О нищета, я вступаю в борьбу с тобой, и пусть это будет стоить мне жизни!».51

Цабель приводит Раскольникова к полному раскаянию. Крупнейшие журналы натурализма «Общество» и «Свободная сцена» дали резко отрицательные отзывы о «Раскольникове» Цабеля. О. Брам возмущенно пишет о «беспрецедентной бесталанности» авторов инсценировки, называет их «дилетантами», превратившими «самый глубокий психологический роман в русской литературе в скучнейшую и пустейшую театральную волынку». «А этот язык, — восклицает он, — этот пустой и ничтожный книжный язык, который не постыдились вложить в уста героев Достоевского!».52 Но немецкая критика, насколько известно, не обратила внимания на то, что пьеса не только «поделка», но и в известной степени подделка. В 1889 г. в театре «Свободная сцена» с огромным успехом шла драма Л. Толстого «Власть тьмы». Особенно сильное впечатление произвела ее финальная сцена — сцена раскаяния Никиты. Что делает Цабель? Учитывая конъюнктуру и литературную моду, он подлаживается под Толстого и сочиняет сцену раскаяния, которая обнаруживает несомненное сходство с финалом «Власти тьмы». Премьера пьесы Цабеля и Коппеля состоялась в Лейпциге 23 августа 1890 г., и небезуспешно. Ее спасли, очевидно, знаменитые актеры, выступившие в роли Раскольникова (Адальберт Малковски) и Порфирия (Эрнст Поссарт). Позже она была поставлена в Берлине с Йозефом Кайнпем в главной роли и в венском Бургтеатре — с Фердинандом Бонном, а также в гамбургском Карл-Шульце-театре.

Пьеса по роману Достоевского вызвала ряд откликов в рабочей печати, где она получила отрицательную оценку, хотя и отмечался ее успех у публики.

В разгар споров о Раскольникове в поле зрения немецкой критики попадает другой герой Достоевского — подпольный человек. «Записки из подполья» вышли па немецком языке в 1895 г. (переизданы в 1904 г.) в сильно сокращенном виде. Немецкий перевод представляет собой вольный пересказ второй части «Записок» (эпизод с Лизой). В предисловии переводчик А. Марков уверяет, что если бы критика обратила внимание на это произведение, то она «поставила бы его рядом с “Преступлением и наказанием”».53 Отсутствие первой части повести он мотивирует тем, что для широкого читателя она не может представлять интереса.54

В 1897 г. последовала новая публикация «Записок из подполья» в журнале «Дас Магазин фюр Литератур», который редактировал в это время философ Р. Штейнер и писатель и драматург

О. E. Хартлебен. «Записки парадоксалиста» — так озаглавил свой перевод А. Гарбедь — воспроизводили в значительной мере то, что опустил А. Марков (они включали первые три главы первой части и первой главы второй части — «По поводу мокрого снега») и позволяли составить более целостное представление о повести Достоевского.

В 80—90-е годы «Записки из подполья» особого резонанса в Германии не вызвали. Одним из немногих, кто обратил на них внимание, был Т. Мани.

Необычайный успех «Преступления и наказания» пробудил в Германии интерес ко всему творчеству Достоевского. Некоторые немецкие критики 80—90-х годов утверждали даже, что 1882 год был не только первым знакомством с Достоевским, но и переломным моментом в восприятии русской литературы в целом. «С этого момента, собственно говоря, и начинается повальное увлечение русскими писателями, появляется желание их переводить».55

В эпоху натурализма большой популярностью пользовались ранее уже переводившиеся «Записки из Мертвого дома».

В авторе «Записок» критик Э. Бауэр (скептически воспринявший «Преступление и наказание») признал «такого знатока человеческой души, которого можно сравнить лишь с графом Толстым».56 E. Поридкий восхищается поразительной пластичностью образов, выведенных в романе. «Недаром, — подчеркивает он, — после появления “Записок” Достоевского назвали русским Данте».57

По свидетельству Э. Ферри, книга русского писателя вызвала в Европе такой же общественный резонанс, как «Хижина дяди Тома» и «Записки охотника», разоблачившие ужасы рабства в Америке и крепостничества в России; «Записки из Мертвого дома» Достоевского возбудили негодование цивилизованного мира против мерзостей рабства политического.58

В романах «Бедные люди» и «Униженные и оскорбленные» критика увидела яркое выражение демократических симпатий Достоевского. Однако же в художественном отношении «Уииженные и оскорбленные» не выдерживали сравнения с первым романом Достоевского и считались слабой вариацией его тем.

Одним из самых ранних откликов в Германия на роман «Бесы» является статья Г. Маяковского, опубликованная в журнале «Гегенварт» («Die Gegenwart») в связи с появлением его немецкого перевода (1888). Малковский увидел в «Бесах» документ эпохи, или, как он сам пишет, «необходимый источник для изучения истории русского нигилизма». Русский нигилизм в его истолковании — это анархическое, бесцельное бунтарство, ибо герои романа «одержимы» (в раннем переводе на немецкий язык он называется «Одержимые») мыслью о том, что все существующее должно быть... разрушено.

«Все герои романа, — продолжает далее Маяковский, — больны, больны от застоя своих нерастраченных жизненных сил».59 Болезненным, патологическим он называет кризисные явления общественного развитая, последствия социального гнета, когда «народная душа скована в своих возможностях»: современный роман, и в первую очередь роман русский, повествует об «эпидемиях, которые время от времени охватывают целые общественные классы, нации, а иногда и все культурное человечество». Он рекомендует немецким романистам отказаться от «экспериментаторства на французский манер и заняться серьезными патологическими штудиями русских».60 Малковский сознает необходимость, исторически обусловленную закономерность оппозиционного движения в России. Однако об этом движении он судит по искаженному его изображению в «Бесах» Достоевского.

В эпоху натурализма обратил на себя внимание и последний роман Достоевского «Братья Карамазовы». Г. Конради открыл в «Братьях Карамазовых» «феноменологию русского духа». Значение этого, по его мнению, «романа-фрагмента» трудно переоценить. Если бы образ Алеши получил дальнейшее развитие, то Россия, а также и Европа получили бы «новый идеал культуры, новый идеал будущего, новую перспективу развития…».61

На этическую подоснову религиозных исканий Достоевского указал в своей статье о «Братьях Карамазовых» критик и литературовед М. Неккер. Он считает, что «идеал бога нужен Достоевскому как опора “нравственности вообще”».62 Рецензент убежден, что в «Братьях Карамазовых» писатель остается реалистом, но реалистом, для которого «эмпирическая данность» не является «единственным критерием истины».63 По характеру изображения представителей русского общества «Братья Карамазовы» чем-то напоминают ему романы Золя.64 В статье оспаривается также точка зрения на композицию как «слабейшую сторону таланта Достоевского». Критик восхищается «искусством композиции, теми изобретательными и сложными средствами, на которых он строит действие». Короче: «Достоевский повествует в высшей степени своеобразно, изобретательно и захватывающе».65

В немецкой критике 80—90-х годов было принято считать, что в «Преступлении и наказании» творческие возможности Достоевского достигли своего предела и все последующие произведения отмечены нисхождением его таланта. «Идиот», «Бесы», «Подросток» отвергаются на том основании, что они «скорее памфлеты, чем романы», направленные против «радикальной русской молодежи»,66 против «либералов-западников». Достоевского упрекают в «претенциозной националистической теории», в «неприкрытом панславизме».67

Главный довод против позднего Достоевского состоял в том, что якобы он «изменил своей неумолимо реалистической музе».68

В рецензии на «Село Степанчиково и его обитателей» и на «Хозяйку» Достоевского упрекали за то, что «он покрывает свои образы мистической дымкой и тем самым мистифицирует читателя». В заключение рецензент приходит к выводу, что данные произведения «не представляют никакого интереса для немецкого натурализма».69

Не вызывает восторга и психологический талант позднего Достоевского. Если главные персонажи «Преступления и наказания» были оценены как «шедевры реалистической психологии»,70 то князь Мышкин в «Идиоте» — это лишь «идеалистическая абстракция»,71 другие герои «в чем-то фантастичны и необъяснимы»,72 а в «Бесах» характеры «лишены логики».73 По утверждениям некоторых критиков в последних романах преобладает «чистая психиатрия и патология».74

Автора «Раскольникова» настолько резко разграничивали с автором «Идиота», «Бесов» (и других произведений — ранних и поздних), что возникла курьезная легенда о двух совершенно несходных друг с другом писателях — Достоевских. В 1889 г. в авторитетном журнале мюнхенского кружка натуралистов «Общество» было помещено следующее объявление: «В издательстве С. Фишера появились два интересных новых романа “Вечный муж” и “Игрок” (повесть из курортной жизни) популярного русского романиста Федора Достоевского, которого, однако, не следует путать со знаменитым автором “Раскольникова”».75 Пока трудно судить, насколько широко было распространено это заблуждение. Но тот факт, что журнал «Общество» не был одинок в своем заблуждении, подтверждает рецензия фон Базедова, опубликованная в «Дас Магазин фюр Литератур» (1890), в том самом журнале, где сотрудничал В. Генкель, знаток и переводчик Достоевского. Она начинается также с предостережения не путать «современного Федора Достоевского» с «классиком Федором Михайловичем Достоевским», причем если последнего уже нет в живых, то первый, по милости критика, еще здравствует. Но главное в том, что «два» Достоевских в рецензии прямо противопоставлены друг другу. Упрекая Федора Достоевского за неясный стиль («Село Степанчиково», «Хозяйка»), рецензент ставит вопрос: «... может ли путанность и неясность, если даже она лежит в природе изображаемых явлений, быть художественной?». И отвечает: «”Нет”. И это решительное “нет” убедительно подтвердил Федор Михайлович Достоевский в своем “Раскольникове”».76

Великий реалист, великий психолог, поборник гуманизма — таковым было мнение немцев о Достоевском во времена натурализма. Натурализм, правда, измерил «великого» Достоевского своей заслуженной меркой. Однако репутация русского писателя в Германии 80—90-х годов складывалась не только из оценок натуралистов. Верные и проницательные суждения оставили о нем писатели и критики старшего поколения, стоявшие в стороне от натуралистического движения или противостоявшие ему.

Но именно натуралисты — и в этом их бесспорная заслуга — открыли в Достоевском актуальное и чрезвычайно важное духовное явление. Причем явление не специфически русское, а общезначимое, «интернациональное».

Один из критиков той поры на вопрос о том, чем вызвана актуальность русских классиков (Тургенев, Толстой, Достоевский), дал такой ответ: «Проблемами социальной жизни, подлинно современными конфликтами индивидуума с традициями и пережитками, сковывающими его духовно, подлинно реалистическим методом изображения действительности... Конечно, незнакомое, экзотическое обладало немалой притягательной силой. Однако же основной интерес определился интернациональными чертами современности. Познать тенденции общественного развития, свойственные современным культурно развитым странам, художественно преломленные в их национальном своеобразии — вот к чему стремится немецкий читатель, особенно современный».77

Перефразируя последние слова, можно заключить: реалистическому художественному познанию мира — вот чему хотели научиться у «великого учителя Достоевского» немецкие натуралисты.