Авторы: 159 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Книги:  184 А Б В Г Д Е З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Энтузиазм против скептицизма

(На пути к диалогическому конфликту)

Дмитрий Калинин и Сурский

Задержимся еще на «Дмитрии Калинине» Белинского. У этой

«драматической повести» есть удивительное свойство. Далекая от

художественного совершенства, изобилующая эффектами, стилисти-

ческими вычурами, незрелая, как это вскоре почувствовал сам автор1,

она тем не менее весьма интересна в историко-литературном смысле.

«Дмитрий Калинин» наметил контуры новых поэтических проблем.

Похоже, что девятнадцатилетний автор, с явным риском перегрузить

пьесу, с явным ущербом для художественной цельности, поспешил

насытить ее всем, что он считал литературно актуальным и важным.

В этой главе мы говорим о начатках диалогического конфликта,

образуемого столкновением двух персонажей — Дмитрия Калинина

и Сурского. Характер первого, этого типичного центрального персо-

нажа романтического произведения, нам уже известен. Но соседство

с Сурским освещает его с новой, необычной стороны.

Сурский все время «осаживает» своего друга, перебивает его

горячие речи холодными репликами. «Я вкусил на земле радости неба,

я выпил до дна чашу любви и наслажденья, я жил в полном смысле

этого слова...» — говорит один. «Помилуй, Дмитрий, опомнись: ты

совершенно из себя выходишь. Бога ради, умерь свои восторги», —

отвечает другой. «Слышишь ли, как сильно бьется мое сердце, видишь,

как я весь дрожу: неужели это не есть предвестие счастия?..» —

восклицает один. «Ну-ка, брат, не хочешь ли запить поэтические

восторги прозаическим чаем...» — советует другой.

В мечтаниях Дмитрия возникает идея бегства с возлюбленной —

типичного романтического бегства, — «если не на край света, то, по

крайней мере, так далеко, чтобы счастие нaшe нe могло мучить души

злых, Ты сам, мой друг, последуешь за нами, не правда ли?.. Я буду

иметь детей, ты будешь их воспитывать... Не правда ли: это прекрас-

но?.. Так мы будем счастливы, не правда ли?..» У Сурского предло-

жение отправиться в далекий край с единственной целью нянчить

детей своего друга не вызывает восторга. Его увлекающийся неисто-

вый друг выступает тут почти в комическом свете, Едва ли это

случайный для молодого драматурга прием.

Что же разделяет друзей? Подчеркнем с самого начала: по критичес-

кому отношению к российским порядкам, вражде к «предрассудкам»

Сурский — единомышленник Калинина. Мы уже знаем, какой вес пада-

ет на это слово. «Свободен ли ты от предрассудков?» — спрашивает Дмит-

рий друга перед тем, как сообщить ему тайну своего происхождения: он,

Калинин, — бывший крепостной.» В самом деле? Ну, великая важность!

Есть же чего стыдиться!» — такова невозмутимая реакция Сурского.

Спор касается не оценки ситуации, а путей и способов ее

изменения. Сурский находит естественным чувство Калинина к

Софье, но считает, что он не должен был нарушать морального закона,

сойдясь с нею до брака, не должен вообще претендовать на ее руку,

если родители Софьи против этого. После исповеди Дмитрия спор

друзей достигает накала и остроты драматического агона.

« Сурский.... Кто дал тебе право нapyшать законы твоего отечества,

обычаи общества, среди коего живешь, — обычаи, освященные

веками? Отвечай мне... С спокойным челом еще раз повторяю: «слова

мои справедливы!..»

Дмитрий. Нет, несправедливы! Когда законы противны правам

природы и человечества, правам самого рассудка, то человек может и

должен нарушать их... Неужели людей соединяют ничтожные обряды,

а не любовь?

Сурский. Последняя соединяет, а первые утверждают это соедине-

ние. Если бы ты с своею любезною жил на необитаемом острове, тo

в таком бы случае одна природа подавала бы тебе законы. А когда ты

живешь с людьми... то и должен от них зависеть».

В центре спора право на нарушение социальных законов и

укоренившихся моральных обычаев. Или — если придерживаться

принятых нами категорий — в центре спора важнейшие моменты

романтического процесса отчуждения. Дмитрий не только субъект, но

и своеобразный идеолог этого процесса. Сурский же антагонист и

убежденный противник.

Тем не менее с развитием действия открывается нечто неожидан-

ное. Оказывается, и Сурский «некогда донкихотствовал по-твоему», то есть на манер Дмитрия Калинина. Оказывается, и он пережил

сходое с тем, что обуревает его друга: «И в моей, ныне ледяной, груди

билось некогда пламенное сердце; и моя, ныне холодная, душа некогда

кипела страстями; и мое, ныне погасшее, воображение было некогда,

к моему несчастию, слишком живо, слитком услужливо».

Сюжетные моменты, то есть серия узнаваний, укрепляют эту

аналогию. Оказывается, Рудина, бывшая воспитательница Софьи, —

возлюбленная Сурского. А князь Кизяев, сватающийся к Софье, —

тот самый «злодей», который под ложным именем Мансырева

обольстил Рудину и бросил ее. Возникает сюжетный параллелизм: в

прошлом — взаимоотношения Сурского и Рудиной, в настоящем —

Дмитрия и Софьи. И кажется, что различается лишь финал обеих

историй: если Сурский и Рудина примирились, придя в результате

тяжких испытаний, людского коварства, к своего рода отречению,

Entsagung, то Дмитрий и его возлюбленная сопротивляются изо всех

сил и гибнут.

Однако, если присмотреться, то и с самого начала переживания

Сурского и Рудиной протекали несколько иначе. «Я не знал, как ты,

этих неистовых восторгов любви, — говорит Сурский Калинину, —

я не горел в этом пожирающем огне, который погубил тебя; но я

испытал это тихое биение сердца, это сладостное смятение...» Софья

же говорит Рудиной, вспоминающей о своей любви к Сурскому: «Нет,

моя любовь совсем не такова! Я жертвовала своему любезному всем,

чем только могла жертвовать».

С одной стороны, тихое, спокойное горение, уступающее внешней

силе. С другой — бурный, все уничтожающий пламень. Любовь, во

втором ее проявлении — истинно романтическое, то есть небесное

чувство («ты, в душе которой горят искры огня небесного...» — говорит

Дмитрий Софье); это чувство не может изменить самому себе,

уступить внешней силе, иссякнуть или исчезнуть. Словом, при

некотором внешнем подобии оба процесса протекают на разных

уровнях. Нельзя сказать, что прежний Сурский — это сегодняшний

Калинин. Нет, стадии их романтического обольщения никогда не

совпадали; поэтому не совпадут и заключительные стадии коллизии.

И если в первом случае предопределен компромисс и примирение, то

во втором — борьба до конца и гибель.

А как же понимать ироническое оппонирование Сурского Кали-

нину, из чего видно, что первый часто не так уж не прав, а второй

часто не совсем справедлив? Этот факт вновь показывает довольно

сложный характер романтической художественной мысли и в то же

время ее определенность и рельефность.

Иначе говоря, романтизм не боится оттенить слабости централь-

ного персонажа, не боится даже выставить его в смешном свете (вряд

ли случайна двойная ироническая трактовка идеи эскапизма — первый

раз в реплике Дмитрия о бегстве в дальний край с Сурским в качестве

ментора его детей; и второй — в напоминании Сурского, что мы не

на «необитаемом острове»). Романтизм видит теневые стороны пози-

ции персонажа с точки зрения реального человеческого общежития,

но он признает их не тривиальной ошибкой или недостатком, но

оборотной стороной моральных достоинств, высокости устремлений.

Ибо благоразумие Сурского, при всей его основательности, — это

начало консервативное и сдерживающее (тут также красноречива

ироническая перекличка Сурского и Рудиной с «лицемером» и

крепостником Сидором Андреевичем. «Терпеть!» — советует Сурский;

«...делать нечего, надобно терпеть да молчать», — говорит Рудина. И

Сидор Андреевич того же мнения, призывая на помощь евангельское

изречение: «Рабы, повинуйтеся во всяком страхе владыкам...»). Начало

же движения, разрыва со всем укоренившимся и освященным традицией

и законами представлено Калининым. Он не знает ни в чем меры,

впадает в излишество мести, идет на преступление, на гибель — но

только таким путем нарушается статус-кво.

Обратим внимание на неотмеченное в исследовательской литера-

туре сходство взаимоотношений Сурского и Алека, с одной стороны,

и старого цыгана и Алеко — с другой. Речь идет о некотором

объективном сходстве в типе сопоставления контрастных персонажей,

хотя и прямое следование Белинского поэме Пушкина не исключено

(об этом напоминает выбор эпиграфа к пьесе; «И всюду страсти

роковые, И от судеб защиты нет!»).

После рассказа Сурского об обольстителе его возлюбленной

Дмитрий спрашивает: и ты не нашел «подлеца», не решился «отомстить

ему?» Это напоминает недоумение Алеко, почему обманутый цыган

«не поспешил... вослед неблагодарной» и ее соблазнителя. «Для

чего? — дважды спрашивает Сурский, — Ведь я этим не возвращу

потерянного счастия». Сравним ответ Старика: «К чему?.. Что было,

то не будет вновь». Сурский убежден: «Что ни говори, а я не могу быть

его судьею». Право мести, наказания, нарушения закона он за собою

не признает — как и старый цыган.

Но вспомним самохарактеристику Алеко: «Я не таков. Нет, я не

споря От прав моих не откажусь! Или хоть мщеньем наслажусь...» Так

и Дмитрий Калинин «не отказывается» от своих прав, идет на

кровавую месть, на преступление, Дмитрий, в своем излишестве мести

мечтающий «истребить этот чудовищный мир», заслуживает упрек

Сурского: «Безумец! Итак, только потому, что ты несчастлив, должен

погубить весь мир, в отношении к которому ты есть не что иное, как

ничтожная пылинка? Не есть ли это порыв эгоизма, которым ты

столько гнушался, не есть ли это отсутствие любви к общему благу?»

Это напоминает упрек в эгоизме, брошенный Алеко отцом Земфиры:

«Ты для себя лишь хочешь воли...»

Как и Сурский, старый цыган хранит под холодностью настоящего

память о волнениях прошлого. И он тоже пришел к благоразумному

приятию всего сущего, к душевному Entsagung. Теперешний старый

цыган и Алеко — это две противоположные духовные стадии, два

разных типа мироощущения. И эти стадии также не взаимозаменяемы.

Алеко нельзя представить себе на месте молодого цыгана; а последний

никогда не был и уже не будет в ситуации отчаявшегося и озлобленного

«сына цивилизации». Духовное развитие обоих персонажей и тут

протекало на разных уровнях.

Однако не менее важны и отличия в сопоставлении персонажей

у Пушкина и у Белинского, Отец Земфиры не только не мстил, но

и не имел морального основания для мести. В измене Земфиры нет

коварства «злодея», нет интриги, есть только естественная изменчи-

вость чувств, право свободного сердца, Отсюда в речи цыгана мотив

неизбежного отцветания жизни, неумолимого чередования счастья и

потери: «Чредою всем дается радость...» Этот мотив невозможен в

устах Сурского, чье счастье было разрушено не естественным

течением жизни, но коварством Кизяева, душевной слабостью

Рудиной. Отсюда и в призыве Калинина к мести — моральное

обоснование борьбы справедливости со злодейством, обезвреживания

порока: «Оставивши его жить, ты дашь ему средства продолжать свои

злодейства».

Эти и некоторые другие несовпадения ведут к отличию более

глубокому. У Пушкина обе стадии мотивированы историко-фило-

софски: принадлежностью к различным культурным укладам —

первобытно патриархальному, только вступающему в пору индивиду-

ализирующегося чувства, и развитому цивилизованно-европейскому

(укладам, взятым, разумеется, неконкретно-исторически, но обоб-

щенно-условно). Отношение Пушкина к обеим стадиям развития

персонажей пронизано и острой болью и мудрой философской

приемлемостью: он сознает не только сильные и теневые стороны

каждой из них, но и неизбежность их чередования и смены. У

Белинского обе стадии существуют в пределах одного культурного

мира — настоящего как единственно актуального и сущего. И

соотношение этих стадий приобретает не столько историко-

философскую, перспективную, сколько абсолютно-ценностную

иерархичность: строй Мыслей и чувств, воплощаемый Калининым,

при всей их уязвимости, выше и ценнее того строя, который

олицетворяет Сурский. Иначе говоря, автор «Дмитрия Калинина»

воспользовался элементами диалогического столкновения персонажей

для постройки и развития типично романтического конфликта.

 «Странный человек» Лермонтова

О том, что художественные устремления молодого Белинского не

были изолированными и случайными, свидетельствует его красноре-

чивая перекличка с Лермонтовым, С Лермонтовым как автором

«романтической драмы» «Странный человек», которая датируется

примерно тем же временем (1831), что и «Дмитрий Калинин». До

некоторой степени диалогическое столкновение Калинина и Сурского

дублируется контрастной парой: Владимир Арбенин и Белинской

(именно так звучит фамилия этого героя в пьесе Лермонтова)2.

Уже первая в пьесе встреча обоих персонажей обнаруживает две

противоположные жизненные философии. «Что так задумчив? —

обращается Белинской к другу. — Для чего тому считать звезды, кто

может считать звонкую монету!» Он же советует Владимиру «неприят-

ности...переносить...с твердостью», на что тот реагирует примерно так

же, как Калинин на призывы Сурского к терпению: «Переносить!

переносить! — как давно твердят это роду человеческому...» Сравним

реплику Дмитрия: «Опять-таки терпеть — да на что? и почему? Нежели

человек во все продолжение своей жизни непременно должен страдать?..»

По убеждению Белинского (повторяем, речь идет о персонаже

лермонтовской пьесы), человек должен сообразовываться с реальным

положением вещей, ставить перед собою исполнимые цели. «Зачем не

отстать, если видишь, что цель не может быть достигнута?»; «Друг мой!

ты строишь химеры в своем воображенье и даешь им черный цвет для

большего романтизма».

И обвинение в «эгоизме» тут как тут: когда Арбенин сказал, что

его переживания превосходят страдания крепостного крестьянина,

Белинской возразил: «О, эгоист! Как____можно сравнивать химеры с

истинными несчастиями? Можно ли сравнить свободного с рабом?»

Поступки и высказывания Белинского вытекают из цельной

философии «рассудка», по его собственному определению. «Жизнь не

роман!» У нее свои жестокие законы; к ним нужно приноравливаться

и извлекать из них выгоду.

Прагматизм Белинского намного ниже и мельче культа реальности

Сурского, Белинской исповедует философию жизни в самом пошлом

значении этого понятия — как право более удачливого, ловкого,

расчетливого. В отличие от верного чувству дружбы Сурского, он сам

становится соперником своего друга Арбенина, женится на его

возлюбленной. Мотивы женитьбы Белинского четки и однозначны:

отнюдь не любовь, даже не увлечение, но материальный расчет, выгода

(«карманная чахотка», как признается он сам). В противоположность

Сурскому, бескорыстному в своих взглядах и поведении, лермонтов-

ский герой не лишен низкой хитрости и коварства.

Однако в каком смысле — коварства и хитрости? Формально-

этически Белинский непогрешим. Он ни в чем не нарушил законов

общежития. «Разве я употребил во зло твою доверенность? —

спрашивает он Арбенина. — Разве я открыл какую-нибудь из твоих

тайн? — Загорскина прежде любила тебя, — положим; а теперь моя

очередь. Зачем ты тогда на ней не женился!..» Белинской честен в

смысле исповедуемой им философии «рассудка» — он вступил в

свободное соревнование: «чья возьмет», употребляя для выигрыша все

дозволенные людским общежитием средства.

Судить Белинского можно не с позиций этого общежития, ас более

высокой точки зрения (а тем самым — заодно — судятся и законы

людского общежития). Белинской погрешил против дружбы с Арбе-

ниным. Против любовного чувства центрального романтического

персонажа, имеющего — в силу высокости своего душевного строя —

право на особый счет, на особое к себе отношение. Ведь то, что для

других является преходящей страстью, мимолетным увлечением или

даже расчетом (как дли Белинского), для него вопрос жизни.

Измена друга в развитии конфликта драмы — это звено в целой

цепи других, увы, непременных потерь романтического персонажа.

Потеря родных — смерть матери и отцовское проклятие, коварство

друга, наконец, потеря возлюбленной... Кольцо одиночества сжима-

ется до предела.

Повторяем: Белинской — не ровня Сурскому в диалогическом

споре. Кстати, нет у первого романтического прошлого (вообще его

предыстория отсутствует). Но поскольку романтическая драма заве-

домо исключает равенство уровней центрального персонажа и его

оппонентов, последние все же сопоставимы между собою. Ибо

Белинской сходен с Сурским тем, что он также оттеняет уязвимые,

слабые стороны позиции центрального персонажа с точки зрения

жизненной реальности, одновременно философски и морально воз-

вышая эту позицию.

Экскурс в прошлое:

«Чувствительный и холодный» Карамзина

Экскурс в будущее:

«Обыкновенная история» Гончарова

У диалогического столкновения персонажей, как оно было дано

романтической драмой, есть литературный источник: очень любопыт-

ное в историко-теоретическом смысле произведение Н.М.Карамзина

«Чувствительный и холодный» (1803). В этом очерке впервые на

русской почве подробно разработана типология двух противополож-

ных характеров, двух форм миросозерцания и поведения («Два

характера» — подзаголовок очерка).

Развивающийся в манере сравнительного жизнеописания вымыш-

ленных персонажей Эраста и Леонида, очерк уже обнаруживает

беспристрастное стремление взвесить сильные и слабые стороны

каждого типа, не давать исключительного преимущества ни одному

из них. «Чувствительный» Эраст, при его бескорыстии и самоотвер-

женности, не смог ничем помочь тонущему мальчику и сам чуть не

погиб; выручил же обоих из беды «холодный» и рассудительный

Леонид. Последний делал «много добра, но без всякого внутреннего

удовольствия». Эраст же был искрение расположен к добрым поступ-

кам, но практическая беспомощность и отсутствие жизненного такта

сводили его лучшие намерения на нет.

Однако при беспристрастном отношении к обоим типам «чувстви-

тельный», по крайней мере, в одном отношении, поставлен выше

«холодного». Начало движения, разрыва связано с первым, а не со

вторым. Его проявления сопряжены с крайностями, с нарушением

гармонии, с гибелью, но это все неизбежные атрибуты беспокойства

духа.

Еще в «Письмах русского путешественника» (письмо из Риги от

31 мая 1789) Карамзин характеризовал Ленца, поэта, представителя

«Бури и натиска», словами «одного лифляндского дворянина»: «Гл у-

б о к а я чувствительность, без которой Клопшток не был бы Клоп-

штоком и Шекспир Шекспиром, погубила его».

В очерке «Чувствительный и холодный» эта мысль обобщена

следующим образом: «Равнодушные люди бывают во всем благора-

зумнее, живут смирнее в свете, менее делают бед и реже расстроивают

гармонию общества; но одни чувствительные приносят великие

жертвы добродетели, удивляют свет великими делами, для которых,

по словам Монтаня, нужен всегда «небольшой пример безрассуд-

ности».

Уже в этом сопоставлении предчувствуется романтическая дилем-

ма и вытекающее из нее неравенство уровней, на которых находятся

противоположные характеры.

Предчувствуется в жизнеописании Эраста и типичная романтичес-

кая биография: разочарование и любви, в светском окружении,

неудачи на служебном поприще, крах честолюбивых и благородных

планов порождают стремление забыться, переменить место. Правда,

это еще не романтическое бегство, но «путешествие» («Эраст искал

рассеяния в путешествии...»); оно, так сказать, более экстенсивно, не

концентрируясь, как первое, в резком импульсивном шаге, в разрыве.

Само определение романтического персонажа в диалогическом

столкновении ведет к категории, данной Карамзиным. Сурский

говорите Калинине: «Да, чувствительность, соединенная с пылкос-

тию, есть ужасный дар неба. Горе тому, кто рожден с ними и не умеет

покорить их под власть рассудка!» Антагонист Арбенина Белинской

делает такое же предсказание: «Тебя погубит эта излишняя чувстви-

тельность!»

Между романтиком Калининым и «чувствительным» Эрастом

можно протянуть еще одну нить. «Эраст обожал Катона, добродетель-

ного самоубийцу: Леонид считал его помешанным гордецом. Эраст

восхищался бурными временами греческой и римской свободы;

Леонид думал, что свобода есть зло, когда она не дает людям жить

спокойно». С этим сопоставимо свободолюбие Калинина, его сочув-

ствие античности, а также принятие самоубийства в качестве акта

сохранения свободы и чести. Софья вспоминает те «сладостные

минуты», когда Дмитрий читал ей, «как Брут казнил сыновей своих,

как окончили жизнь свою Лукреция, Виргиния, Клеопатра, как

умерли, защищая свободу, два последние римлянина...»

Однако Карамзин ставит проблему сравнительно-типологически;

его интересуют два различных проявления характера вообще как

феномен человеческой природы и мироустройства (сверхзадача сопос-

тавления — полемика с поверхностным просветительством. «Нет! —

провозглашает Карамзин. — Одна природа творит и дает: воспитание

только образует»). Установка же Белинского или Лермонтова не

описательно-психологическая, но, так сказать, художественно-дина-

мическая. Различие типов строго соотнесено с современной драмой,

с актуальным и мучительным процессом духовного созревания и

социального отчуждения. Иначе говоря, то новое, что было явлено в

данном случае романтической поэтикой, заключалось в подчинении

моментов диалогического столкновения центральному романтическому

конфликту.

От романтической драмы Белинского и Лермонтова мы сделали

шаг в прошлое, в предысторию диалогического столкновения. Теперь

сделаем небольшой экскурс в будущее — в 40-е годы прошлого века,

когда была написана «Обыкновенная история» Гончарова.

В другой работе3 мы доказывали ту мысль, что это произведение

представило законченную форму диалогического конфликта, когда

столкновением двух персонажей — Петра и Александра Адуевых —

осуществляется очная ставка противоположных типов мироощущения

и мысли, расчетливо-прагматического и «романтического», когда

трезво и беспощадно учитывались сильные и слабые стороны каждого

из оппонентов, по отношению к которым авторская позиция выри-

совывалась как более высокая и многосторонняя.

Теперь мы можем добавить, что диалогический конфликт «Обык-

новенной истории» и близких к ней в рамках «натуральной школы» произведений, так сказать, достроил, «дооформил» давнюю традицию,

ведущую через романтическую литературу рубежа 20—30-х годов к

типологическому очерку Карамзина4. Разительно совпадает подчас

не только общий контур коллизии, но и отдельные его части и

штрихи.

«Эраст называл его грубым, бесчувственным, камнем и другими

подобными ласковыми именами. Леонид не сердился, но стоял на том,

что благоразумному человеку надобно в жизни заниматься делом, не

игрушками разгоряченного воображения». Если бы не имена, то

можно было бы подумать, что это эпизод из длительных словопрений,

какие вели Адуев-старший и его племянник, а не деталь сравнитель-

ного описания двух характеров у Карамзина.

Леонид женился только «для порядка в доме», заблаговременно

объявив невесте условие: «1)ездить в гости однажды в неделю;

2)принимать гостей однажды в неделю; 3)входить к нему в кабинет

однажды в сутки, и то на пять минут». Если бы не имя «Леонид», можно

было бы решить, что это философия любви, исповедуемая Петром

Адуевым.

Однако не менее разительно и своеобразие заключительной

стадии коллизии у Гончарова. Дело не только в том, что в

«Обыкновенной истории» с течением времени меняются оба персо-

нажа, обе стороны конфликта, в то время как в романтической драме,

в крайнем случае, возможно изменение лишь одной стороны (таково

движение Сурского от стадии юношеского обольщения к стадии

холодной рассудочности), а другой, истинный романтик (Калинин,

Арбенин) остается неизменным. Еще важнее в романе Гончарова

возможность соизмеримости, соотносимости обеих судеб, обеих

эволюционных линий — опять-таки в отличие от предыдущих

произведений. О прежнем Сурском нельзя сказать, что это сегод-

няшний Дмитрий; но молодой Адуев повторяет романтическую

стадию своего дяди, и, отрезвевший и одумавшийся, он вступает на

тот путь карьеры и расчета, по которому уже прошел его бывший

оппонент. Иначе говоря, оба процесса происходят уже на одном

уровне, романтическая иерархия планов исключена, каждый из них

равноправен, представляя лишь разные фазы единого круговорота

жизни, одной «обыкновенной истории».

Экскурс к роману Гончарова обнажает «связь времен». Он пока-

зывает, как на стадии реалистического мышления «натуральной

школы» нащупанная русским романтизмом поэтика диалогического

спора была переоформлена в стройный и почти математически

выверенный диалогический конфликт.

Сноски

1В одной из рецензий 1835 г., предостерегая молодых писателей от

печатания незрелых произведений, Белинский делает следующее автобиогра-

фическое признание: «Мы говорим это от чистого сердца, говорим даже по

собственному опыту, потому что имеем причины благодарить обстоятельства,

которые помешали нам приобресть жалкую эфемерную известность мнимы-

ми произведениями искусства...» (Белинский В.Г. Полное собрание сочинений,

Т. 2. М., 1953. С. 211).

2Мы не рассматриваем вопроса о том, мог ли послужить реальный

Белинский прототипом его однофамильца, персонажа лермонтовской

драмы. Эйхенбаум категорически отрицает такую возможность: «В это

время Лермонтов не имел никакого представления о студенте В. Г. Белинском...»

(Эйхенбаум Б.М. Статьи о Лермонтове. М.; Л., 1964—1965. С. 185).

3В частности, в разделе о «натуральной школе» в кн.: Развитие реализма

в русской литературе. Т. 1. М., 1972. С. 257 и след.

4Глубокий интерес Гончарова к Карамзину известен. См. об этом в

частности: Rothe H. Das Traumschiff odor zur theoretischen Grundlegung des

Realismus bei Goncarov // Ivan A. Goncarov: Leben, Werk und Wirkung, Köln;

Weimar; Wien, 1994. S. 112 — 114); Heier E. Zu I.A. Goncarovs Humanitätsideal

in Hinslcht auf die Josellschaftsprobleme Russlands (Ibid. S. 54 — 56). Исследователи

отмечали главным образом сходство в «гуманистическом идеале» обоих

писателей, трезвость и объективность их мысли, а в художественной плос-

кости — преемственность «Фрегата «Паллады»» по отношению к «Письмам

русского путешественника». Однако понимание преемственности, как мы

увидим, должно быть расширено и распространено, в частности, на разработ-

ку художественной коллизии.